С двух берегов
Шрифт:
— Я и об этом думал. Почему же потом арестовывают Гловашку, а за ним — самого Дюриша?
— Кто-то выдал.
— Выдать их не могли. Потому что выдавать, собственно, было нечего. Дюриш хотя и знал, что часть муки идет партизанам, но ни с кем связан не был. Он только знал и не мешал.
Неприязнь Стефана к Дюришу была мне хорошо известна, и я усомнился в его объективности.
— В тех условиях, чтобы не мешать, тоже нужно было иметь мужество.
— Согласен. Но не следует преувеличивать и выдумывать заслуги, которых не было. Сейчас о Дюрише говорят так, будто он и был душой местного Сопротивления. И муку чуть ли не сам грузил, и жизнью каждый день рисковал…
— Если говорят, может быть, так и было, — заметил я.
— Не было! Сам Дюриш эти слухи
— Он тебе говорил, о чем шел допрос?
— Говорил, конечно. Так же невнятно, как всегда. Невнятно, но искренне: что ни одного партизана не видел и муки никому отпускать не мог. Ни в какой партии никогда не состоял. Следователь поверил и отпустил.
— Так что же, в конце концов, тебя тревожит?
— То, что я не знаю всей правды о гибели брата, не знаю, кто его предал, и не могу ответить на вопрос мамы: «Почему убили Йозефа?»
Декабрь 1963 г.
…Несколько раз перечитал я твои странички. Спасибо за память о маме. Она так и умерла, веря, что Лида и дети живы. А то, что бог не разрешил ей встретиться с ними, наверно, считала дополнительным наказанием за свои неведомые грехи. Это лучше, чем если бы она тогда узнала, что богу уже было не под силу соединить их.
Путь Лиды я проследил до конца. Он оборвался в лагере фирмы Крупп, близ Эссена. Точнее говоря, в тот сентябрьский день 1944 года она уже не вернулась в лагерь из заводского цеха. Я нашел короткую запись о ее смерти, а подробности узнал от других невольниц, оставшихся в живых и дождавшихся освобождения.
Для свидания с одной из них мне пришлось поехать в Бюссюм под Амстердамом. Иду Схендел уже допрашивали в разных судебных инстанциях, и она привыкла к расспросам. И меня она сначала приняла за адвоката, участника какого-то нового процесса, который кончится ничем, как и все прочие. Поэтому отвечала неохотно, почти автоматически, пока я не показал ей портрет Лиды.
Она не сразу узнала свою напарницу из команды грузчиц. На снимке была цветущая молодая женщина. Иде Схендел пришлось освободить в своей памяти голову Лиды от пышно взбитых волос, ведь ходили они наголо остриженными. Нужно было лишить ее задорной улыбки, убрать округлость щек, приплюснуть ее полные губы, одеть в рубище, заполнить смеющиеся глаза отчаянием. Это было нелегко. И все-таки она ее узнала: «Лида Домановичева?» — спросила она у меня. Я кивнул. И тогда она заплакала.
Ее взяли на улице во время облавы, не предъявив никаких обвинений, схватили, как когда-то хватали негров в Африке. Заводы Круппа и Фарбениндустри ощущали нехватку в рабочей силе. И рабов везли из всех европейских стран, уже включенных в «новый порядок».
Приведу часть магнитофонной записи нашей беседы.
«— Она очень беспокоилась о своих детях. У нее, кажется, было двое, не помню, сын и дочь, кажется.
— Два сына.
— Да, два сына. Она ничего о них не знала. И о муже ничего не знала. Вы не ее муж?
— Нет, его расстреляли. Я его брат.
— Если бы не тревога о детях, она, может быть, и выжила бы. Она была очень здоровой, сильной. Она бы выжила. Хотя умирало очень много. Нас очень плохо кормили. Вы, наверно, знаете. И ходили мы босиком. Она очень хотела выжить, чтобы увидеть своих детей. Она никогда не нарушала режима, вставала раньше всех.
— Она умерла в лагере?
— Нет. Это было при мне. Мы грузили на автокары толстые и очень тяжелые бруски металла, — не знаю, что из них делали, но они были очень тяжелые. Даже мужчинам было тяжело. Мы с ней всегда были вместе, она мне очень нравилась, ваша невестка. Она долго верила, что увидит своих детей. И очень хотела выжить. И нас убеждала, что мы выживем. Мы только боялись бомбежек. Для нас убежищ не было. Мы лежали и ждали, когда, улетят. И опять работали. Но нас очень плохо кормили, и у нас совсем не было сил. Вы, наверно, думаете, что я старуха? А мне только сорок три года. Это ведь не так много, правда? Но я очень больна… О чем вы меня спросили?
— Я спросил, где она умерла? В лагере?
— Нет, на заводе. В этот день она была очень слаба. Ей бы надо было полежать. Хотя бы денек. Но этого нельзя было. Признать себя обессилевшей — это все равно что самой пойти на смерть. Нам всегда было страшно. Мы очень хотели выжить. Мы знали, что русские уже в Германии и англичане наступают. Мы очень надеялись… О чем я хотела вам рассказать?.. Да! Как умерла Домановичева. На соседний участок привезли подростков лет по тринадцать-четырнадцать. Они тоже работали на Круппа, совсем маленькие, отощавшие. Они еле держались на ногах. Их особенно часто увозили на машине, ну, на той, которую заполняли безнадежными. И Лида все время смотрела в их сторону. Ей казалось, что среди них — ее старшенький. Эта тревога о детях и подкосила ее. Она не могла спать, очень мало спала и стала быстро худеть. Она знала, что ее старшенького там не может быть, ему, кажется, не было и десяти, но ей все казалось… Она очень беспокоилась о детях и все время смотрела в их сторону… Опять я не о том. Вы спрашиваете, где она умерла? В тот день, это было в сентябре, не помню числа, у нее с утра было ужасное настроение. Или приснилось ей что-то страшное, или узнала от кого, но она мне сказала: «Я не увижу своих детей». Она никогда раньше так не говорила, всегда верила, что увидит. Я стала ее успокаивать, но она не верила. А бруски металла были очень тяжелые. Мы поднимали вчетвером. Но нас очень плохо кормили, и руки не могли удерживать такую тяжесть. Мы боялись уронить себе на ноги. Мы очень старались поднять и донести до автокара. И она вдруг упала. Сначала упала Магда из Венгрии, у нее было больное сердце. А сразу же за ней Лида. Я думала, что она потеряла сознание, старалась нащупать ее пульс. Но подбежал полицейский, пнул ее сапогом, посмотрел в глаза и позвал мужчин из похоронной команды. Она умерла легко, сразу. И Магда. Их увезли, а нам прислали других…»
Я посетил недавно столицу Рура. Подолгу смотрел на монументальные фасады нынешних западногерманских концернов. Каким бы мелким шрифтом ни выводили на их стенах имена людей, погибших в этих кузницах войны, — все равно места не хватило бы.
С Лидой все ясно. А вот о детях ничего пока не знаю. Ищу, втянул в поиски многих, не может быть, чтобы не нашел. И до сих пор не могу ответить на вопрос мамы: «Почему убили Йозефа?»
На днях я нашел остатки делопроизводства отделения гестапо, занимавшегося Содлаком. Наверно, всю мою послевоенную биографию и выбор факультета и профессии определила мечта найти этот архив. Но рассчитывал я на большее.
Список казненных составлен по обычной форме. Все пронумерованы. Йозеф значится первым. Точно указаны даты и место рождения. Ни протоколов допросов, ни обвинительного заключения. Только лаконичная преамбула: «Нижепоименованные лица казнены 28.XI.43 за участие в подготавливавшемся акте саботажа».
Это было уже нечто новое: «акт саботажа». О помощи партизанам ни слова. Акт саботажа. О нем в Содлаке никто не упоминал. Какого саботажа? Где? В чем он должен был выразиться? Тебе легко представить, как дотошно просматривал я одну бумажку за другой в поисках ответа на эти вопросы. И ничего не нашел, если не считать фразы в письме, казалось бы не имевшем никакого отношения к делу Йозефа: «Кстати, допросы коммунистов из Содлака полностью подтвердили донесение доктора Пуля от 15.IX.43».