С двух берегов
Шрифт:
Последние слова Лютов произносил все тише, осевшим голосом. На меня больше глаз не поднимал, отводил в сторону — то ли стыдился, то ли жалел, что разболтался.
— Теперь послушайте меня, Андрей Андреевич, — сказал я. — Попробуйте решить такую задачку. Представьте себе, что немцы в эту войну осадили бы не Ленинград, а ваш дореволюционный Петербург. Это — условие задачи. А теперь вопросы: пошел бы ваш «весь Петербург», ваши утонченные русские патриоты, ваши женщины, воспитанные няньками и боннами, — все, кого вы назвали умом и совестью России, — пошли бы они рыть траншеи под немецкими
— К чему этот вопрос?
— Имеет прямое отношение к тому, что вы рассказали. Я спрашиваю: стали бы люди из вашего Петербурга, те, что бежали с вами в Крым, учиться, как из подворотен бросать бутылки с горючкой по немецким танкам? И еще вопрос: пошли бы они к станкам в промерзшие цехи опухшими руками точить снаряды?
Лютов молчал.
— Что, трудная задачка? Вот вы рассказали, как ваш высший свет — ум и совесть — занимался казнокрадством, грабежом, проституцией, либо вымирал среди вшей и грязи. Это на юге, под солнышком, когда рестораны еще ломились от жратвы. Представляете себе, как она выглядела бы, ваша элита, в условиях блокады? Какое зловоние пошло бы от нее по всему миру?.. А знаете, что за всю историю войн и осад не было такого дружного и честного города, каким был блокированный Ленинград?
— Вы меня не агитируйте, Сергей Иванович.
— Да на кой черт мне вас агитировать! Это вы меня разагитировали своими мемуарами. Из ваших же рассказов такая задача выросла. В одном и том же городе жили, на той же Неве. И люди вроде бы тех же корней — россияне, на одном языке говорили. А как пришло время испытаний, вели себя, как будто с разных планет. Вот штука какая. Кстати, это не большевики, а ваш же высший свет, ваши генералы и министры еще в семнадцатом году собирались отдать Петроград немцам, папашам нынешних гитлеровцев. Не дожидаясь осады, без борьбы. Было такое?
— Для чего это вы мне напоминаете?
— А это к вашей теории насчет штукатурки. Вы всю жизнь провели среди дерьма, потому и ваши идеи дерьмом пропахли. Какая же штукатурка у наших людей, если ее ни бомбами, ни голодом сбить не могли?
— Ваш секрет. Придумали цемент покрепче. А все равно, под штукатуркой то же самое. Не поверю, что может человек стать не тем, что он есть. На этот раз ваша взяла, слава богу. Утопите окаянную гитлерию в крови — туда ей дорога. А вы на чем другом сорветесь, покажете свое нутро. Мира и счастья для человека как не было на земле, так и не будет. Не достоин, слишком гадок для счастья.
— С такими мыслями действительно только головой в прорубь, — посоветовал я от души.
— Вот уж в этом сам себе хозяин. Захочу — прыгну, не пожелаю — обойду…
Люба позвала обедать.
20
— Зря сидели? — спросил я.
— Зря, — удрученно подтвердил Стефан.
— Может, днем придут. Кого-нибудь оставил?
— Сидят двое.
Мы встретились глазами и рассмеялись. Оба хорошо знали деловую квалификацию его полицейских. Они не только маскироваться не умели, но даже разговаривать тихо не научились. Нужно было быть слепым и глухим, чтобы не заметить их засады.
Вчера одна молодая женщина, ходившая на кладбище сменить свечку на родной могилке,
И никто не пришел. Содержимое корзинки проголодавшаяся полиция под утро съела сама.
— Так и не узнал, кто приносил?
— Кто, кто! — взорвался Стефан. — Я тебе говорил, что фашистских гадов тут полно, а ты… — Он махнул рукой.
— Для того ты и поставлен, чтобы обезвредить их. Но из-за нескольких тараканов жечь избу неразумно.
— Разреши обыскать все особняки — найду. И чего ты эту капиталистическую сволочь охраняешь?
— Порядок я охраняю, а не сволочь. Ты еще предложи всех выслать, оставить только твою полицию, вот красота будет. Не знаю, чему тебя в партизанах учили…
— Беспощадности учили, — не дал мне договорить Стефан. — Степан учил: не доверяй врагам.
— Опять Степан.
— Опять, и опять, и всегда. Ты меня не переучишь.
— А я и не собираюсь. Степан правильно учил, а вот узнавать врага, отличать его от людей, ни в чем не повинных, никто тебя не научит, сам учись.
Так мы пререкались довольно часто, когда оба чувствовали свою неумелость. Отводили душу.
Заглянул дежурный и доложил, что по срочному делу просится на прием некий Горушка. Разговор со Стефаном зашел в тупик, и я даже обрадовался нежданному посетителю.
Незнакомый мне Горушка, по виду из старых рабочих, натрудивших и руки и спину, очень извинялся, что прервал беседу таких занятых людей, но его старуха убедила не откладывать то сообщение коменданту, которое он собирался сделать. Правда, он не уверен, что сообщение столь уж важное…
А когда Стефан прервал его и предложил говорить по существу, то, что мы услышали, заставило нас насторожиться. Стефан ходил вокруг Горушки, поторапливая его, заставляя дважды повторять одно и то же.
Поздно ночью Горушка возвращался домой и проходил мимо бывшей лаборатории, все еще ожидавшей капитального переустройства. Как и все в Содлаке, он знал, что из этого здания все вывезено, что никем оно не занято, потому и обратил внимание на какого-то человека, ковырявшегося у одного из окон.
Из любопытства Горушка постоял у забора, интересуясь, что неизвестный собирается делать дальше. И только когда окно распахнулось, он решил, что это глупый воришка, надеявшийся чем-нибудь поживиться в пустом помещении. Старик постучал палкой по забору, и вор бросился наутек вниз, через сады. Вот, собственно, и все. Окно Горушка прикрыл, чтобы не соблазнились другие, и пошел домой. А жена его долго пилила, доказывая, что не его дело решать — глупый ли то был воришка или умный. Это дело коменданта. Поэтому он с утра и пришел.