С двух берегов
Шрифт:
Никаких других «коммунистов из Содлака», кроме группы Йозефа, в тот период не допрашивали. Кто-то из них не выдержал и подтвердил донос доктора Пуля. Но кто такой Пуль? В Содлаке такого не было. В штате гестапо он тоже не числится. Ни в каких других бумагах он больше не упоминается.
Вместо того чтобы работать над книгой, я ищу Пуля. Буду искать, пока не найду. Не значится ли эта фамилия в твоих дневниках? Может быть, кто-нибудь упоминал о нем во время твоего комендантства? И о саботаже. Нет ли у тебя каких-нибудь соображений
19
Во время одного затянувшегося приема устали мы оба — и я, и Лютов. В приемной кто-то еще сидел, но я уже ничего не соображал — часа четыре переключался с одной темы разговора на другую, вникал в разные кляузные дела и выдохся. Лютов тоже охрип и стал сбиваться в переводе. Я велел передать, что прием на сегодня прекращаю, и попросил Любу принести кофейник, всегда стоявший у нее наготове. Мы погрузились в тишину, нарушаемую только позвякиванием ложечек.
Лютов ненадолго отлучился и вернулся в приподнятом, общительном настроении. Уже после первой чашки он с некоторой робостью сказал:
— Простите, господин комендант, за нескромный вопрос… — Он замолчал, не решаясь закончить.
— Спрашивайте уж, коли начали.
— Удивляет меня, неужели у ваших интендантов не нашлось для вас чего-нибудь более внушительного, чем эта куцая гимнастерка и солдатские сапоги? Вам, наверно, не приходилось видеть немецких комендантов.
— Не имел чести.
— Ваше счастье. А у них каждая мелочь продумана. Достаточно было на мундир или фуражку взглянуть, чтобы трепет наполнил душу.
— Для вашего сведения, в этой гимнастерке и сапогах я вышел из госпиталя и переодеться пока не успел. А главное, это мне ничуть не мешает, хотя бы потому, что трепета мне не нужно.
— Без трепета нельзя, — убежденно сказал Лютов. — Если вас бояться не будут, ничего вы тут не добьетесь.
— А я ничего добиваться не хочу, кроме того, чтобы о Красной Армии осталась хорошая память. Не о моем мундире и сапогах, а об армии, о советских людях. Вам это понятно?
— Мне многое непонятно, — признался Лютов после некоторого раздумья.
В эту минуту к нам прорвался совсем ветхий старичок, усохший и скрюченный, как лимонная корка. Дежурный не удержал его силой только потому, что говорил он на чистом русском языке. Он заковылял к столу и прилип к нему на добрых полчаса. Из бумажек, которые он выложил передо мной, из объяснений, высказанных с той торопливостью, которая подхлестывает человека, боящегося, что его вот-вот выгонят, я понял, что он из эмигрантов, военным не был, дворянином не был, из купцов, застрявших за границей случайно. А просит он разрешения вернуться в Россию.
Мне он не давал вставить ни одного слова и твердил одно и то же, должно быть заранее много раз повторенное про себя:
— Коленопреклоненно прошу, господин комендант. Уважьте нижайшую просьбу старого русского человека. Всеми святыми
Как я ему ни объяснял, что вопросами репатриации не занимаюсь, что нужно подождать, пока кончится война, что сейчас не время и никто его в Ленинград не пустит, — он талдычил свое, смотрел на меня умоляюще, то складывая ладони, как будто молился, то падая на колени, и все говорил, говорил, пока я под руку не выпроводил его из кабинета.
Я уже собрался заняться другими делами, когда Лютов, кажется впервые при мне, рассмеялся ехидным, дребезжащим смехом.
— Что это вы? — удивился я.
— Дворник насмешил. Я этого дворника знал, когда он миллионами ворочал, конюшню рысаков имел.
— Ничего смешного не вижу. Одолела тоска по родине, чувство естественное для всякого нормального человека.
— Вы хотите сказать, что я урод, — насмешливо уточнил Лютов.
Я промолчал, побоялся, что он опять истерику закатит.
— А если я самый нормальный человек и есть, а уроды это вот такие? — Лютов махнул рукой в сторону двери, за которой скрылся бывший петербургский домовладелец.
— И это естественно, — заметил я, — каждый ненормальный всех остальных считает психами.
Я ждал, что он рассердится, но этого не случилось. Наоборот, он стал еще почтительней.
— Я покорнейше прошу извинить меня за недавнюю сцену… У меня случаются болезненные приступы, о которых потом горько сожалею… Результат старых ранений… Я ценю ваше благосклонное ко мне отношение и почитаю закономернейшими ваши вопросы, даже заданные из любопытства. — Он ждал, видимо, вопросов, а я не хотел их задавать. — Я, когда еще только представлялся вам, доложил все без утайки, ожидал, признаюсь, что вы меня арестуете и спишете в расход. А вы… удивили… А сегодня еще этот дворник… Если у вас не пропал интерес, о чем молчу, могу поведать.
До обеда времени оставалось много, и я кивнул — говори, мол, послушаю от нечего делать.
— Придется начать издалека… Вам не понять, с какими чувствами шли мы под белые знамена, — начал он.
— Где уж мне понять, когда вы под этими знаменами моего отца повесили и всю деревню перепороли.
Не думал я этого говорить, как-то само вырвалось. Отца своего я не помнил, года три мне было, когда его мамонтовцы убили, и родился я не в деревне, а в городе, никакой злой памяти о гражданской войне у меня не осталось, а тут вдруг всплыло. Лютов испуганно замолчал.