С ключом на шее
Шрифт:
Вихрь дернул за волосы, обдал вонью топлива и умчался, унося с собой грохот. Пару минут Филипп просто лежал лицом вниз, вдыхая острый аромат прошлогодней листвы, устилавшей обочину, ощущая, как твердая шишечка ольхи вдавливается в щеку. Лежал, пока липкая сырость не пробралась сквозь одежду, противно холодя тело. Только тогда Филипп поднялся — и даже нашел в себе силы усмехнуться. Санаторий находился на полпути между городом и аэропортом, и взлетающие или заходящие на посадку самолеты частенько заставляли дребезжать стекла в окнах и прерывали разговоры — приходилось либо орать, либо сидеть в неловком молчании, пока грохот не стихнет. Но до сих пор Филипп ни разу не слышал садящийся самолет вот так, стоя на дороге, без защиты крыши и стен. Без защиты, которую давал
Филипп отряхнул с колен мягкие ошметки прелых листьев и сухие травинки, почесал клетчатый отпечаток шишечки на щеке, и, хромая, снова зашагал вдоль трассы. Медлить было нельзя — он и так слишком задержался, воруя одежду и уворачиваясь от самолетов. Ночью в палату пришел Ворона, сказал, что Послание передано и принято. В любое другое время Филипп остался бы в санатории и, может, даже согласился бы пить таблетки. Но сейчас ему кровь из носу надо было вернуться в город.
Он понял, что пора что-то делать, когда верстал мамину статью. Поначалу он не вникал в текст, действуя совершенно автоматически, но постепенно взгляд начал цепляться за отдельные слова, потом — за фразы, а потом статья со всеми ее явными и скрытыми смыслами вдруг осозналась целиком и ледяным холодом проникла в жилы. Филипп снова ощутил себя мальчишкой с пальцами, испачканными свежей типографской краской. Заметку, которую он читал, напечатали на третьей, предпоследней странице «Советского нефтяника», и называлась она: «Сплетники и паникеры». За эту статью вся редакция получила по шапке: журналисты должны игнорировать слухи, а не распространять их, опровергая. (Запах валидола. «О чем ты думала? — всплескивает руками бабушка. — Зачем вообще полезла? Что дальше — пойдешь полы мыть?»). Теперь, наверное, маме ничего не грозило. Время изменилось. Рассыпалось трухой, вывернулось наизнанку, задушило само себя, закрутившись спиралью. Время теперь было другое. А статья — все та же, написанная теми же словами, которые раньше казались правильными и естественными, а теперь вызывали только неловкость. Но слова были не важны, главным был смысл: все началось снова.
Казалось, без особенных ниток ничего не выйдет, нечего и пытаться, но Ворона сказал, что подойдут любые, а уж о том, как доставить Яне Послание, он позаботится сам. Ворона сказал, чтобы он не боялся: некоторые люди не меняются, что бы с ними не случилось. Филипп, правда, все равно опасался: вдруг у нее будет торчать половина челюсти из-под серого сползшего лица, или черви в глазницах, или что-то в этом роде. Или она просто будет пахнуть, все-таки столько лет прошло. Люди станут обращать внимание. Но Ворона только посмеялся, когда Филипп попытался рассказать ему о своих страхах.
На нитки Филипп пустил самые старые вещи, чтобы мама их не хватилась. Распустил бабушкины вязаные кофты, нарезал на полоски мамино платье из скользкой ткани, которое она ни разу не надевала, рукав клетчатого пиджака с длинными, как чаячьи крылья, лацканами, что-то еще. Закрылся в папином кабинете и провозился всю ночь, а готовое Послание спрятал под матрас. Успел сделать только одно, для Яны, — с Ольгой можно поговорить и так. Казалось, все прошло отлично, — но он слишком устал, и торопился, и, наверное, не смог прибраться так, чтобы мама ничего не заметила. Конечно, ей пришлось вызвать милиционеров: он совершенно утратил контроль над своими нездоровыми импульсами и подавленной агрессией, которую так и не научился выражать здоровыми способами, да еще и ушел из дома без спросу. Жалко только, что поймали его как раз в тот момент, когда он собирался рассказать обо всем Ольге.
…Еще в первый раз в санатории врач говорит Филиппу записывать все, что с ним происходит. Тогда Филипп не обращает на совет внимания, но после появления Голодного Мальчика решает, что это стоящая идея: осенний туман, застилающий мозги, может заставить забыть обо всем. Филиппу хочется забыть. Хочется закутаться в вязкое серое беспамятство, как в байковое одеяло, не сопротивляться, когда на глаза опускается тяжелая и теплая бабушкина ладонь. Но если он поддастся, то однажды не сможет вспомнить, зачем накидывать полотенце на зеркало, прежде чем повернуться к нему лицом.
И тогда Голодный Мальчик придет снова.
Филипп понимает, что должен сохранить память, но понимает и другое: нельзя, чтобы кто-то прочел его записи. К счастью, он давно уже придумал, что с этим делать, а в тайнике за кроватью лежит запас особых ниток, к которым он не прикасался с того самого лета. После выписки из санатория Филипп неделю вывязывает встречу с Голодным Мальчиком, а потом решает записать всю историю. Слов, которые когда-то придумала Яна, не хватает, и Филипп изобретает новые знаки, а потом разрабатывает алфавит. Месяцами он завязывает один узел за другим. Пальцы становятся шершавыми, покрываются трещинами и иногда кровят, и тогда Филипп оттирает пятна мыльной тряпочкой, — аккуратно, едва прикасаясь, чтобы нитки не свалялись и не сделали узел нечитаемым. Он мучительно подбирает слова; иногда задача кажется непосильной, но полотнища сплетаются одно за другим, скапливаются под матрасом, и чем больше их становится, тем лучше Филипп понимает, что случилось тем летом. Он как будто рисует картинку из детского журнала, соединяя линиями хаотично разбросанные номера.
Кажется, еще немного, еще одно, может, два полотнища — и он поймет все, но тут нитки кончаются.
Бабушка умирает через день, как будто ее жизнь хранилась в мотках особенных ниток. Филипп убеждается, что Янка врала насчет того, что люди после смерти просто исчезают. Бабушка никуда не исчезает. Подпертая стенками гроба, она кажется даже более внушительной, чем при жизни. Ее присутствие ощущается, когда могилу засыпают комьями рыжей глины. Когда за впервые выдвинутым на середину комнаты круглым столом какие-то люди в костюмах, которых Филипп никогда не видел, чинно и молчаливо поедают кутью и поглядывают на него с брезгливой опаской. И особенно явным ее присутствие становится, когда они уходят. Это выводит из себя. Больше того — это бесит. Бабушка по-прежнему дома. Только теперь она никогда не выйдет из квартиры даже на минутку: мертвецы не ходят по магазинам и не забегают к соседкам одолжить соли и обменяться новостями. Филипп понимает, что если ничего не сделает, то останется под присмотром навсегда.
У него едва хватает сил дождаться, когда пройдут три дня отгулов, выданных маме. Большую часть этого времени она сидит на кровати, положив руки на колени. Иногда подходит к холодильнику и, стоя перед раскрытой дверцей, съедает несколько ложек кутьи. На второй день Филипп жарит яичницу; она подгорает, но ее можно есть. Мама съедает ее механически, не произнося ни слова, а вечером третьего дня внезапно бросается варить огромную кастрюлю рассольника. Сидя в комнате, Филипп прислушивается к звяканью и бульканью, доносящимся из кухни, и ему чудится, что бабушка орудует там вместе с мамой — и одновременно вяжет в своем кресле, то и дело пристально поглядывая на него.
Наконец наступает утро, когда мама уходит на работу, и Филипп начинает действовать. Первым делом он находит в бабушкином комоде ключ от отцовского кабинета. Он не заглядывал туда очень давно, но в комнате ничего не изменилось. Даже пыли особо не прибавилось — только некоторые доски пола рассохлись и душераздирающе визжат, если на них наступить. Беленые известью стены, никогда не видевшие обоев. Огромный, под потолок, книжный шкаф, у окна — письменный стол на толстых тумбах. Виолончель в футляре в углу у двери, рядом с худосочным полукреслом, и другое кресло напротив — толстое и лоснящееся, как бегемот. На стене — несколько оскаленных волосатых масок с выпученными глазами и вывернутыми пельменями губами, полотнище с чукотской бисерной вышивкой и фотография, на которой отец пожимает руку улыбчивой женщине в панаме и длинных шортах, с обыденным, но каким-то иностранным лицом. Несколько минут Филипп стоит на пороге, с наслаждением оглядывая комнату. Привыкая к восхитительной и пугающей мысли, что теперь будет не заглядывать сюда тайком, а жить. Но для этого еще надо кое-что сделать.