С ключом на шее
Шрифт:
Кровать оказывается такой тяжелой, словно только притворяется деревянной, а на самом деле сделана из железа. Стоит Филиппу потянуть ее на себя, как снизу отваливается длинная лакированная панель (торец у нее голый, и в нем видны плотно спрессованные опилки). Панель падает прямо ему на ногу. Боль такая, что на глазах выступают слезы, и приходится тащить кровать вслепую. Ножки оставляют глубокие царапины на крашеном полу. Заметив их, Филипп поначалу пугается, но быстро понимает, что испорченный пол скоро будет самой мелкой из его проблем.
Он почти заталкивает кровать в кабинет, когда мама возвращается с работы. Она неразборчиво восклицает что-то — за скрежетом ножек и собственным пыхтением не разобрать, — и Филипп, согнувшись чуть ли не пополам, выходит в коридор.
Сейчас ему снова предстоит драка, но проиграть нельзя. Филипп распрямляет завывающую от боли спину и смотрит маме в глаза. И молчит. Ему очень важно сейчас — молчать: любое слово обернется пропущенным ударом, загонит в ловушку, из которой уже будет не выбраться. Он молчит, пока мама не отворачивается и не начинает стягивать сапоги. Тогда Филипп протискивается в кабинет и одним рывком втягивает внутрь хвост кровати. Внутри что-то мерзко сжимается, как будто кишки живут своей жизнью. Несколько минут он сидит на стоящей посреди комнаты кровати и держится за живот. Постепенно противная дрожь уходит, и он идет за мамой.
Без кровати комната кажется просторной и чужой. Мама сидит в бабушкином кресле, неподвижная, как тряпичная кукла, и смотрит на пушистую полосу пыли, скопившейся вдоль плинтуса. Филипп усаживается напротив, берет маму за руку, прижимается лбом к ладони, и мама оживает. Сердито вырывает руку.
— Мерзавец, — выплевывает она, и Филипп понимает, что выиграл.
Следующую четверть часа мама орет. Он сопляк и наглец, не имеющий понятия об уважении к старшим. Он ведет себя, как капризный трехлетка, вымахал здоровый лоб, а мозгов не отрастил, и пора бы уже поумнеть и перестать ей перечить. Филипп живет в ее доме и будет поступать так, как она сказала, а если не нравится — пожалуйста, при ПТУ есть общежитие, а она умывает руки. Он плюет на память бабушки и отца. Он… Филипп слушает ее, покаянно уронив голову. Надо просто переждать. Он чует: буря не продлится долго. Где-то за возмущением и гневом, спрятанный так далеко, что даже изнутри не увидеть, чудится ему холодный сухой расчет, как будто мама орет больше для виду. А еще глубже — облегчение. А за ним, в совсем уж потаенных глубинах, — взрывная, всепоглощающая радость, яростное ликование спущенного с поводка щенка.
В потоке слов появляются перебои, бурление взбесившей реки смягчается, стихает: паводок спал, каноэ вынесло на равнину. Филипп снова прикасается к маминой ладони. «Не смей подлизываться!» — звонко выкрикивает она и отбрасывает его руку, и снова кричит: что за глупость он выдумал, он же мог надорваться и заработать грыжу. Легко теперь просить прощения — а если бы у него пупок развязался, и пришлось бы вести его в больницу? Она знает: теперь он жалеет о том, что натворил, но ведь надо думать перед тем, как делать! И кровать на место теперь не поставить — слишком тяжелая, придется Филиппу переночевать в папином кабинете — и не ной, за одну ночь не развалишься, — а завтра она позовет соседа, чтобы вернул кровать на место, и придется достать бутылку, чтобы ему заплатить, так что, может, и завтра не получится…
Филиппу хочется смеяться. Янка говорила, что это легко, да он не верил, — а зря. «Ты, наверное, с голоду помираешь», — говорит мама. Есть не хочется: живот горит, будто его набили тяжелыми горячими углями. Но Филипп жалобно кивает, и мама треплет его по голове.
В папиной (в своей!) комнате он падает на кровать, по-прежнему нелепо торчащую в середине, и, заложив руки за голову, осматривается. Дверь закрывается так плотно, что почти не пропускает кухонные запахи и звуки. Шкаф полон книг, большей частью — еще не читанных, восхитительно заманчивых. А вот стена с масками подкачала: чего-то не хватает. Маски подвешены на нескольких протянутых вдоль стены лесках. Места на них еще много, а в стороне, как будто в ожидании, сбились в стайку разогнутые скрепки-крючки. Филипп медленно, по частям поднимается, кряхтя, и вытаскивает из-под матраса полотнища узелковых записей. Развешивает их, балансируя на рахитичном полукресле. Прикрепляет последнее под громкий и радостный звон мусорного колокольчика за окном (едва он раздается, как глухо хлопает входная дверь, и сквозняк приподнимает край полотнища в руках, но Филипп не обращает на это внимания).
Он слезает на пол и отступает, оценивая результат. Теперь стена выглядит почти правильно, хотя, наверное, очень не понравится маме. Но записей не хватает, и стена выглядит обглоданно. Он не успел дорассказать историю.
Ужасаясь сам себе, Филипп второй раз за день лезет в бабушкин комод — на этот раз в нижние ящики. Он даже не знает, что пугает больше: что он собирается использовать вещи мертвеца — или что намерен ограбить бабушку. Но ему нужны нитки. Куча ниток. Если подумать — ему хочется рассказать еще очень многое. Ему нужен бабушкин запас пряжи — весь, целиком.
Три нижних ящика комода пусты. Филипп задвигает их по очереди, не веря своим глазам. Поколебавшись, настороженно приоткрывает следующий, в который бабушка никогда при нем не заглядывала. Перед глазами мелькают какие-то резинки и кружево, что-то бежевое, голубое, блекло-розовое, что-то байковое и скользко-блестящее. Кровь бросается в лицо; от ужаса Филипп захлопывает ящик с такой скоростью, что едва не отрубает себе пальцы. Несколько секунд он стоит, зажмурившись. Перед глазами плавает бежевое, и резинки, и кружавчики, и между ними — пачка пухлых конвертов для авиапочты, и верхний подписан аккуратным маминым почерком, и в строчке «куда» значится школа для одаренных детей…
Показалось, думает Филипп. Очень хочется проверить, но открыть ящик снова и залезть в эту розовую фланель он не решается. Остается только верхний ящик. Филипп рылся в нем только сегодня утром, но на всякий случай открывает его и с минуту тупо смотрит на бумаги, пузырьки с лекарствами и пачки квитанций.
По босым ногам тянет холодом, и у Филиппа одним щелчком сходятся — пропавшая пряжа, тишина в квартире, звон колокольчика за окном. Он пушечным ядром вылетает в коридор — как раз в тот момент, когда мама захлопывает дверь. В одной руке у нее пустое мусорное ведро. Подмышкой другой зажаты несколько аккуратно сложенных полиэтиленовых пакетов (Филипп видит поблекший от стирок портрет Пугачевой в роскошных кудрях, с маленькой дырочкой на месте лисьего глаза). Из кармана маминого пальто свисает авоська, и к ее сетке прицепился обрывок зеленой шерстяной нитки.
Колокольчик уже стих. Филипп молча пропихивается мимо мамы, толкнув ее плечом, сует ноги в сапоги (один не надевается до конца, голенище подворачивается, и подошва торчит сбоку) и, подпрыгивая на одной ноге, выскакивает на лестницу. Здесь ему приходится остановиться и пропихнуть ногу в сапог, чтобы не полететь кувырком со ступеней.
С глазами, лезущими из орбит, Филипп выбегает на улицу. Колокольчика не слышно. Мусорка уехала навсегда, и ему придется молчать до конца своих дней. Он бьет кулаком в ладонь, готовый разрыдаться, но тут до него доносится далекий звон, и он бежит на звук так быстро, как только может. Мозгу не хватает кислорода, и он подменяет плывущую реальность иллюзиями: колокольчиками таинственные феи заманивают путников на погибель; зеленые болотные огоньки плывут в черноте и завлекают в трясину, и ясно, что за ними только тьма и смерть; но герой обречен следовать за ними, он не может отвернуться и пойти домой, потому что тогда просто перестанет существовать. Звон становится оглушительным; на загадочном существе, что ведет Филиппа за собой, стеганые доспехи, колокол в его руке сверкает золотом, горбоносый профиль с оттопыренной нижней губой полон горького достоинства благородного изгоя. Он знал раньше это лицо, давно, в той счастливой жизни, что ушла навсегда.