С того берега
Шрифт:
— Мне так представляется, что они попросту себя изжили. Им хотелось гораздо большего, чем самим россиянам, и, пока стремления совпадали, журнал читался, расходился, главное же — им писали. Ибо будь Искандер или Огарев хоть семи пядей во лбу, а без корреспонденции отсюда недолго бы они существовали. Где начало упадка? Думаю, еще в шестьдесят первом. Россия освобождение приняла, значит — подуспокоилась, а они все бьют в свой колокол. Дальше — больше. Пожары, сплочение. А тут — Польша. Кому было просто наплевать, что полячишек ногой давят, кто злорадствовал, а кто и просто считал, что все правильно и нечего пытаться от России отделиться. Вся Россия заодно против, только двое горячо и безоговорочно за полячишек: Искандер и Огарев,
— Значит, если я вас правильно понял, всем в России надо было гораздо меньше послаблений, вольностей и льгот, чем хотели и хотят лондонцы, — они как бы забежали вперед, и отсюда их разрыв с обществом, и от них отчуждение? Так ведь?
Филиппеус кивнул головой утвердительно и прикурил еще одну папиросу.
— Не позволите ли мне тогда еще одну мысль добавить, — медленно продолжал Постников, — оговорясь заранее, а точнее — заручившись кивком вашим, что вы в моей преданности престолу и отечеству не сомневаетесь…
— Я уже заверил вас в этом. — Филиппеус сказал это очень сердечно и недоуменно пожал плечами. — Иначе ведь, согласитесь, Николай Васильевич, для такого доверительного поручения…
— Хорошо, — сказал Постников. — Хорошо. Я сердечно благодарен и выскажусь с полной искренностью. Просто я подумал, что уже не разрыв, а вражда должна быть к ним сейчас у самых что ни на есть отъявленных вольнолюбцев.
Филиппеус поднял брови чуть. Постников продолжал:
— Россия на всем, что даровал ей самодержец, благодарно успокоилась. Для России перемены небывалые — можно вздохнуть и жить. А тут — пожары, потом — поляки, через три года — Каракозов. Как не возникнуть простому человеческому страху: вдруг осердится самодержец? Вдруг отменится все, что даровали? И на этом фоне два борзописца в прекрасной безопасности предлагают объединяться в тайные общества, готовиться к смуте. Такой, простите меня, звон ничего не может вызвать, кроме здорового раздражения. Так ведь?
— Справедливо до банальности, — осторожно откликнулся Филиппеус.
— Таким образом, — ровно продолжал Постников, — с русским обществом разрыв кромешный, с молодыми — общности никакой. Пустота. Пропаганда отслужила и кончилась. Все.
— Ну, не знаю, — сказал Филиппеус. — Может быть, Искандер больше ничего крупного и не предпримет, похоже, что так. Я вам, однако, несколько не договорил про Огарева. Он ведь, видите ли, поэт. Я не о стихах. Я о характере. Его бесчисленные и, признаться вам, на мой вкус, занудливые и мудроватые статьи, что он помещал в «Колоколе», — они оттого писались, что Искандер благоразумно уступил другу обсуждение всех экономических, юридических и прочих проблем. Голова, надо сказать, у Огарева отменная, коли он со всем этим справлялся! Ну, пока он это все обсуждал и был неким странным и самовольным образом членом всех государственных комиссий по этим вопросам (а он им был, потому что все его статьи читали, а значит — и вникали в них!), он, что говорится, находился при деле. А сейчас он крепко пьет и, по нашим агентурным данным, не знает, куда приложить силы. Есть ли они еще у него — это вопрос второй. Но он поэт, и я не зря с этого начал. Искандер — фигура великая, ум глубокий, резкий и острый, но рассудочный. Сломя голову ни во что не кинется. Чем противоположен Бакунину, но этот никакого отношения к вашим делам иметь не будет, разве что взаймы попросит. Кстати, через него и через заем, может оказаться, и с остальными легче контакт установить. Так что не замедляйтесь и не раздумывайте. Смету я буду сам утверждать. Но, однако, об Огареве. О поэте Огареве, я говорю. Этот как раз может пуститься во все тяжкие. Он по своей натуре экспериментатор. Здесь в России пытал всякое. Он может до геркулесовых столбов дойти, если подвернется подходящий замысел. Впрочем, пока, кажется, такового нету. Но вы что-то недосказали. Я, извините, прервал?
— Нет, все на пользу, Константин Федорович, спасибо, — сказал Постников, — и за Огарева спасибо. Вы еще ближе подвели меня к той мысли, что обоим им нечего сейчас делать.
— Ну и что же?
— Только и того, — сказал Постников ненавязчиво и без нажима, — что они могут от незанятости продолжить прежние свои исторические публикации, предавая тиснению одну за другой долгоруковские бумаги. И если эта идея им в голову придет, то архив будет чрезвычайно, чрезвычайно, очень трудно выманить… О деньгах я и не говорю — Герцен в них не нуждается.
Постников резко замолк. Филиппеус смотрел на него с минуту молча, очень хорошо себя чувствуя от своей проницательности, и наконец нарушил это казнящее собеседника молчание.
— Стыдно, милый Карл, — сказал он мягко и насмешливо. — Просто стыдно, что вы, видя полное мое к вам расположение, недостаточно мне доверяете. Уж не полагаете ли вы, что я порученное вам дело изложил наверху в выражениях недостаточных? Вы морочите мне голову только для того, чтобы набить себе цену! Стыдно!
Постников раскрыл было рот, но Филиппеус сухо продолжил:
— Будьте уверены, я и себе не враг. Чтобы в случае неудачи избежать нареканий — в вашу, а значит, и в мою сторону, я представил задачу куда более сложной, чем она является на самом деле. Ибо на самом деле я ставлю свою голову против бочки прокисшего пива, что бумаги князя продадут вам немедленно и с радостью. Неинтересны им замшелые дворцовые и фамильные тайны. Эти бумаги интересны только здесь. И на самом деле поручение ваше из легчайших. О вознаграждении не беспокойтесь, предоставьте это мне. У вас еще есть вопросы? Или я, может, неправильно вас понял?
Постников чуть побледнел, а может, это казалось, потому что на скулах его проступил румянец, оттеняя бледность одутловатого лица. Он выслушал, не пытаясь перебить Филиппеуса, и глухо и негромко сказал:
— Я, видите ли, скоро умру, Константин Федорович.
— Да вы что, Карл, что вы говорите? — Филиппеус терпеть не мог разговоров о болезнях и смертях. — Вы же здоровый и бравый человек. Я обидел вас? Но ведь и вы меня обидели, согласитесь. Хотите чаю?
— У меня с сердцем нелады наследственные, — хмуро и медлительно продолжал Постников. — Я ведь оттого и полнею. Самое смешное, представьте, что у моей жены та же болезнь оказалась. Врачи руками развели. Да. А у нас, представьте, четверо детей. Вот ведь я о чем, Константин Федорович. Вы меня давно знаете, никогда я не был накопителем.
— Бог с вами, Карл милый, — громко, оживленно и сам ощущая, что фальшиво, заговорил Филиппеус, чувствуя, как сам-то он безупречно здоров, плотен и несокрушим снаружи и изнутри. — Бог с вами, помилуйте, с чего вы взяли, что от больного сердца так немедленно умирают? У меня был дед…
— Я просто знаю, — тихо перебил Постников, и Филиппеус немедленно умолк, радуясь, что его перебили. — Я не склонен жаловаться, просто мне действительно стало стыдно, что я играл с вами, как с чужим. Я ведь понимаю, что архив никому и нигде, кроме Зимнего, совершенно не нужен…
Они дружески пожали друг другу руки, расставаясь надолго, ибо паспорт, инструкции, адреса и деньги получил отставной подполковник Постников еще накануне. Он радовался, как и всякий раз, когда жизнь становилась интересной. «Не на таком ли азарте сорвал когда-то сердце мой отец или прадед? — думал он, выходя из приемной. — Или болезни, нажитые жизнью, по наследству не передаются детям? Расспрошу в Женеве врача — там их много должно быть, даже грамотных. И погода теплая-растеплая. И наверняка будет время на картишки. Благо, есть кого обыгрывать, скорей всего…»