Саблями крещенные
Шрифт:
«Значит, король уже знает об этом! — словно громом небесным поразило Хмельницкого. — Тогда он действительно великодушен, если принимает меня, вместо того чтобы позвать гвардейцев и отдать в руки тому же судье, который только вчера по-садистски издевался надо мной».
Уходили в вечность мгновения, а казачий полковник все еще стоял перед польским монархом, сменив и без того бледное лицо на свою собственную посмертную маску. Ненависть к королю, этому ни на что не способному правителю, смешивалась в нем с презрением к самому себе. Только сейчас Хмельницкий по-настоящему понял, как омерзительно унизил себя жалобами и хождениями по судам, как низко пал, выпрашивая у Владислава IV «королевской
— Вас, полковник, давно следовало бы лишить всех дворянских привилегий, воинского звания и вздернуть, — цинично добивал его Владислав, нагнувшись к замершему у подножия трона казаку и в упор рассматривая его насмешливо-презрительным взглядом. — В Речи Посполитой не найдется ни одного сенатора, ни одного аристократа, который бы сумел простить вам злодейство, к которому вы прибегли в обращении с гетманом. И если я до сих пор не сделал этого… Если я почему-то все еще не свершил этот праведный королевский суд над вами… То о какой еще милости вы просите?
…Но в то же время они оба прекрасно понимали, что взбудораживать умы сенаторов всей этой историей с похищением «Королевской привилегии» нельзя. Составлена и передана Барабашу она была тайно. И хотя слух о ней уже разошелся по Варшаве, Кракову и Люблину, однако слух — еще не королевская грамота. Слух всегда можно назвать домыслами врагов короны. На это-то и рассчитывал ВладиславНе зря же князь Оссолинский предупредил новоназначенного гетмана, что обнародовать «Привилегию» тот имеет право только с разрешения короля. Однако судьба отвернулась от Его Величества еще раньше, чем от казачьего гетмана, а посему разрешения все не было и не было…
На особую секретность «Привилегии» уповал и Хмельницкий, решаясь на ее похищение, эту недостойную дворянина авантюру. Причем действительно недостойную, что и имел в виду король, вопрошая, о какой справедливости и милости ведет сейчас речь генеральный писарь.
— Разве что вы хотите позаботиться о своей чести дворянина? — болезненно ухмыльнулся Владислав— Но это ваше право, ваш долг.
Хворь давала о себе знать все сильнее, И все же она впервые настигала его восседающим здесь, на этом троне, в «зале предков». А ведь еще несколько минут назад Владислав верил в него, как в святое место спасения. Королю казалось, что трон если не исцеляет его, то уж, во всяком случае, оберегает. Почти с детской наивностью ему верилось, что к трону смерть не подступится. Не может Богом благословенного короля смерть настичь на его троне! Должен же существовать предел ее власти. Точно так же, как должен быть рубеж, на котором со всей неотвратимостью проявляется власть господняя.
Но этот полуаристократ-полухолоп Хмельницкий… Очевидно, тоже пришел в надежде, что королевский трон как раз и есть то святое место, в духе которого неотвратимо проявляется высшая власть, а, следовательно, высшая справедливость. В могущество морально и законодательно низверженного сеймом короля Польши он все еще верил с такой же наивной детской верой, с какой сам король взирал на небеса.
— Вы правы, Ваше Величество, — не понял или же сделал вид, что не понял смысла его слов, полковник. — Меня привела сюда честь дворянина, которая не может смириться с унижениями, коим меня подвергают.
— Дворянин, не умеющий защитить свою честь в поединке с обидчиком, должен сам избрать для себя способ уйти от бесчестия. Тем более что вы еще и совершили столь недостойный дворянина поступок…
«Он добивается моей гибели?! — поразился Хмельницкий. — Подталкивает к самоубийству во имя чести аристократа? Не подталкивает, а требует, как нередко требуют этого же от неудачников-подданных восточные сатрапы».
— Но я все еще помню о наших воинственных планах, Ваше Величество, — тихо, прерывающимся от волнения голосом произнес полковник; его не столько поразило, что король обрекает его на гибель, как то, что он вообще потерял веру в полковника Хмельницкого. Потерял настолько, что уже не принимает его в расчет. — Я ведь не отказался от мысли повести польско-казачьи войска против Крыма, а потом и против Порты.
Король вновь откинулся на спинку трона и, сдерживая гримасу боли, неожиданно взглянул на Хмельницкого совершенно иным, более очеловеченным взглядом. Почти таким же, каким смотрел на него во время прошлых, более удачных для полковника, встреч.
— Правда? Вы все еще верите в это? — подался Владислав IV к полковнику.
— На эту веру меня вновь вдохновила ваша «Привилегия». Статьи об увеличении реестра, постройке казачьих чаек, походе… Для гетмана Барабаша эта «Привилегия» — ничто, обычное приложение к булаве. Для меня же — символ возрожденного могущества Речи Посполитой, а следовательно, могущества Украины.
— Конечно, конечно, — заговорщицким тоном поддержал Хмельницкого король. Хотя само только упоминание о некоем «могуществе Украины» в иные времена способно было повергнуть его в гнев.
— За этими статьями я вижу те ваши замыслы, которых не видит и не способен понять гетман Барабаш. Только поэтому я и решился на столь дерзкий и неблагодарный шаг, как похищение «Привилегии», которую в нужное время смогу использовать для набора казачьего войска. Только поэтому осмелился явиться пред ваши очи и просить о заступничестве.
Еще некоторое время король мечтательно смотрел в глубь зала, туда, где на стене, между двумя окнами-бойницами, висел портрет Стефана Батория. Слова Хмельницкого пробуждали в нем те душевные порывы, которые он сам уже давно погасил. Теперь они возрождались, словно проблеск надежды у обреченного.
Но продолжалось это озарение надеждой недолго. Очень скоро взгляд короля вновь угас, глаза потускнели, на лицо нашла тень скорби и боли.
— Ну, что я могу сделать для вас, полковник? — с горечью проговорил он. — Вы же сами видите, что здесь, в Польше, происходит. И знаете о разрыве, который произошел между мной и сеймом после шестого ноября, когда мне было запрещено объявлять войну Крыму и Порте. Так что произошло? Неужели у вас не осталось больше верных людей, не осталось своих, надежных, сабель? Или вы уже перестали быть прежними, неукротимыми казаками? [44]
44
Здесь цитируются слова, сказанные, по утверждению историков, королем Владиславом во время его последней, преисполненной драматизма, встречи с Б. Хмельницким.
Они в последний раз встретились взглядами и тотчас же отвели глаза. Оба понимали: все, что можно было сказать друг другу, они уже сказали. И что это их последняя встреча.
— К счастью, я не польский король, — вскинул побледневший подбородок полковник Хмельницкий. — Никакой сейм, никакая высокородная шляхта не запретит мне собрать мое войско, — решительно заявил он. И впервые с начала беседы голос его зазвучал мстительно и властно. — Никто, никакой сейм, никакие указы не запретят мне поднять казачество, весь украинский люд, и самому навести на своей земле такой порядок, который бы соответствовал вере и обычаям нашего, моего народа. Сейм не желает войны с лютыми врагами нашими, турками и татарами? Тогда мы поставим его на колени и заставим объявить эту войну.