Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Чтобы не дразнить цензуру, пришлось, однако, из следующей, февральской книжки вырезать три уже напечатанные сказки — «Самоотверженный заяц», «Бедный волк», «Премудрый пискарь». Но и власть тоже политиканствовала и «пестрила». Стоило драматургу Александру Николаевичу Островскому походатайствовать перед своим братом — министром государственных имуществ Михаилом Островским — и названные сказки преблагополучно появились в январской книжке журнала уже за этот, 1884 год. Великое дело — иметь брата-министра! Как-то жить при такой оказии в Российском государстве спокойнее. Ну, не галиматья ли все это, не глупость, которая, не знаешь, погубит ли нас, или спасет?
И вдруг опять, уже из февральской книжки, дабы спасти ее от цензурной кары, пришлось вырезать новые только что написанные сказки — «Добродетели и пороки», «Медведь на воеводстве» («Топтыгин I»), «Обманщик-газетчик и легковерный читатель», «Вяленая вобла». И это в то время, когда уже набирались в типографии еще четыре сказки для мартовской книжки (и
Что же в таких горестных обстоятельствах предстояло делать литературе и ему — «кровному» писателю и «кровному» редактору передового журнала (и больше все же писателю, чем редактору)?
После столь недвусмысленных политических обвинений в адрес «Отечественных записок», а еще больше — в его собственный адрес, что содержались в «распоряжении» Д. Толстого (кроме газет, оно было напечатано и в февральской, за 1883 год, книжке «Отечественных записок»), Салтыков все чаще стал думать о читателе, о его отношении к читаемому, о его ответственности перед той литературой, которая может назваться убежденной, литературой ищущей и сознающей свою ответственность.
Поймет ли читатель, даже постоянный читатель «Отечественных записок», истинный смысл инсинуаций, исходящих от власть имеющих, останется ли верным своему журналу или поддастся всеобщему испугу, всеобщей панике и убоится, по внушению свыше, грозных потрясателей «основ» — «революционной партии, свившей гнездо на Литейной», то есть в редакции «Отечественных записок»? Не симптом ли читательского отступничества — падение подписки на «Отечественные записки» с начала 1883 года?
«Я должен кончить с этой историей, хоть скомкать ее, но кончить», — писал Салтыков, публикуя последние главы «Современной идиллии» в майской книжке «Отечественных записок» за 1883 год. «Я надеюсь, что читатель отнесется ко мне снисходительно. Но ежели бы он напомнил мне об ответственности писателя перед читающей публикой, то я отвечу ему, что ответственность эта взаимная. По крайней мере, я совершенно искренне убежден, что в большем или меньшем понижении литературного уровня читатель играет очень существенную роль». За этим спокойным тоном констатации скрыл Салтыков всю горечь, всю боль — горечь и боль собственного бессилия, вынужденного молчания. Всю жизнь говорил заикаясь, а теперь приходится и вовсе в рот воды набрать.
Без сочувствующего читателя, без его дружеского отклика и поддержки убежденная литература существовать не может, она вырождается. Убежденный литературный деятель вытесняется продажными или «уличными» (в меру понимания «улицы» — толпы) писаками — в меру читательских потребностей и читательского разумения. А в сущности говоря, ведь именно они, эти писаки и писателишки и суть истинные потрясатели самых основ человеческого общежития, той общественной и нравственной гармонии, о которой с юных лет мечтал Салтыков.
Логика паскудного самосохранения приводит героев «Современной идиллии» в объятия «известного мецената и мануфактур-советника» купца Кубышкина, делает их сотрудниками «собственной кубышкинской литературно-политической» газеты «Словесное удобрение» — органа той новой всеядной и падкой на сенсации читательской массы, которая, теперь народившись, приобретает все большую силу — органа «улицы». Газета Кубышкина — поистине «уличная» газета. Сначала ее покупают только кухарки, идучи на рынок (газета выходила часом ранее прочих), потом же она приобретает популярность в среде лакеев, дворников, наконец — кабатчиков (Разуваевых и других, им подобных). Но вот «Словесное удобрение» проникло в мир бюрократии и — о, вожделенный миг! — попало наконец в изящные ручки графини Федоровой, рожденной княжны Григорьевой. Для этой — социально аморфной, политически неграмотной, нравственно шаткой (да еще в условиях общественного кризиса), пестрой, многоликой, стихийной массы — массы в значительной степени новых читателей, впервые взявших в руки печатный лист, и литература нужна совсем иная, не требующая умственных усилий, беззаботная относительно убеждений, потакающая безмыслию и легкомыслию. Потребности такой массы лучше, прямее всего удовлетворяет литература безответственная и бессмысленная («по Сеньке и шапка»). Вожделения «улицы» кубышкинское «Словесное удобрение» формулирует без обиняков: «Дело совсем не в поимке так называемых упразднителей общества, которые, как ни опасны, но представляют, в сущности, лишь слепое орудие в руках ловких людей, а в том, чтобы самую мысль, мысль, мысль человеческую окончательно упразднить. Покуда это не сделано — ничего не сделано; ибо в ней, в ней, в этой развращающей мысли, в ее подстрекательствах заключается источник всех угроз». Так ответил Салтыков на обвинения, предъявленные ему, пародировав в этой статье «Словесного удобрения» «Распоряжение министра внутренних дел», родившееся в недрах высшей бюрократии, но самым непосредственным образом выразившее всю, если можно так сказать, идеологию «улицы».
Героев «Современной идиллии»
Но неужели же и на самом деле придется замолчать? И уклоняться от ответов — не потому, что не можешь их дать, а потому, что и ты подвержен если не инстинкту самосохранения, то желанию охранить свое детище, свое дело от цензурных невзгод? И вообще есть ли какая-нибудь возможность издавать журнал, обремененный двумя предостережениями, за которыми невдолге может последовать и третье (то есть гибель)?
А тут еще появились слухи о высылке Салтыкова из Петербурга — то ли в Тифлис, то ли в Пермскую губернию. Кто-то даже видел его в Одессе по пути в Тифлис, и газеты не замедлили протрубить об этом, хотя он из своей квартиры на Литейной — ни шагу. «Ходят бабы по улицам и восклицают. Может быть, и накличут»: voxPopuli — voxDei. Пришлось во избежание недоразумений послать в редакцию газеты «Новости» язвительное опровержение: «Прочитав в сегодняшнем № «Новостей», что я проехал через Одессу в Тифлис, считаю нелишним уведомить почтеннейшую редакцию, что я из Петербурга не выезжал и в Тифлис ехать не намеревался».
В июле того же 1883 года по настоянию жены отправились всем семейством, но не в Тифлис, а за границу, в Баден-Баден. Тосковал в этом немецком городишке ужасно — по сухой и просторной петербургской квартире, где можно, если захочется, и прилечь, и расположиться у письменного стола, где можно работать. Они (то есть жена и дети) «кувыркаются», а я чувствую себя отвратительно, — несносно, и, главное, судьба «Отечественных записок» тревожит беспрестанно. Не дает покоя, сверлит мысль о том, как же теперь писать, чтобы не погубить журнал. «В другое время, даже неблагоприятное, — писал в августе из Баден-Бадена Елисееву, — я был бы готов переждать и приняться за что-нибудь бытовое (вроде Головлевых), а теперь не могу. Не то чтобы у меня матерьялов не было (давно уж я задумал)». Давно уж роились в воображении, наполнялись плотью и кровью образы далекого деревенского детства: память хранила массу матерьяла. «...Но досадно. Вот, скажут, заставили-таки мы его. Поэтому я решился писать вещи явно глупые... Но можно ли это делать продолжительное время — не знаю».
Постепенно вырисовывалось нечто действительно очень глупое. «Незабвенный» майор Горбылев повествует о похождениях и приключениях своих, в которых всегда, прямо или косвенно, принимала участие нечистая сила. О Пошехонье, о волшебная пошехонская страна! тебе не нужна, тебя страшит светлая и пытливая мысль, ты жаждешь ее упразднить. Так вот тебе анекдоты (как еще назовешь эти воистину «пошехонские рассказы» — ведь по Сеньке и шапка?) из времен баснословных, дореформенных, когда нечистой силы еще довольно было: «Леса-то берегли, да и болот было множество — так вот оттуда. И если б не это, то многого в жизни совсем было бы объяснить нельзя». Только и остается на волшебство и нечистую силу уповать, когда никак не разберешь, где настоящее и где ненастоящее: то ли солощий крестьянский бык и корова Красавка, то ли поручик Потапов и жена соседнего помещика Красавина; то ли полковой командир полковник Золотилов, то ли леший; то ли губернатор, то ли коршун. «Однажды со мной такой случай был, — рассказывает майор Горбылев: — только что успел я со станции выехать, как, откуда ни возьмись, целое стадо статских советников за нами погналось. С кокардами, при шпагах, как есть по форме. Насилу от них уехали. А ямщик говорит, что это было стадо быков. Кто из нас прав? кто не прав? По-моему, оба правы. Я прав — потому что видел статских советников в то время, когда они статскими советниками были, а ямщик прав — потому что видел их уже в то время, когда они в быков оборотились. Вообще превращения эти как-то вдруг совершаются. В Москве мне одного купца показывали: днем он купец, скобяным товаром торгует, а ночью, в виде цепной собаки, собственную лавку стережет. А наутро — опять купец. Как сподручнее, так и орудует». Много, очень много на свете такого, что разум человеческий постигнуть не в состоянии. Иной, например, с грехом пополам среднее учебное заведение одолел, в кадетском корпусе воспитание получил: «а потом смотришь, из него министр вышел — как это объяснить?» Волшебство, да и только, черт, видно, ворожит. Как же тут в чертей не верить, когда время для чертей вполне благоприятное (а когда же оно было неблагоприятным: леса-то повывели, а болот, пожалуй, что и прибавилось, а болото, как известно, всегда чертей родит).