Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Заунывно тянут убогие, слепые и хромые калеки-нищие свой плачевный, за душу хватающий стих о суетном многомятежном мире, в который «вселился злой антихрист», о пресветлом потерянном рае, о пустынном (в «пустыне» — в лесном скиту, в келье) «нужном» (в нужде) житии, о злой превечной муке, о грешной душе...
Но вот проходят по соборной площади группы прибывших в город богомолок и богомольцев, ведут они разговоры не о «нужах» и тяготах пустынного жития, а о своих неисходных житейских заботах и нуждах, помолиться о миновании которых хотят они святому угоднику. Молодуха жалуется, что бог никак не дает ей ребеночка. Древняя, сгорбленная и сморщенная старуха молит послать все никак не приходящую и так долго жданную смерть. Крестьянские женщины тужат о скудости северной земли, которая уж и родить не хочет, да и народ совсем «без християнства» стал. Смирный мужик с судорожным движением в загорелых и огрубелых
Что же это за стон бесконечный и мучительно бесплодный? Что значат эти тягостные звуки боли, тоски и страдания — страдания пассивного, не умеющего постоять за себя, болезненно-смиренного? Неужели в этом великом народном мире нет места действию, борьбе и подвигу? Зачем пришла сюда вся эта многоголосая, но единая в своем порыве толпа? От какой силы ждет она избавления? Салтыкову надо найти ответы. Ведь он хочет понять и объяснить внутреннюю жизнь народа, сокровенные глубины народной души. Прислушиваясь к многоголосому говору толпы, ощущает он постоянную ее готовность к жертве и отречению, но не заключено ли в такой готовности также и неудержимое стремление простого человека к душевному подвигу?
Вот сидит на завалинке, у самого почтового двора, отставной солдат Антон Пименов — человек простой, естественный, бесхитростный, «питающий доверенность в человеческое добросердечие», как говорит присутствующий тут же скептик — станционный писарь (рассказ «Отставной солдат Пименов»). Чужд Пименов мирской суете, сызмальства привержен он к странничеству — «делу душевному». Странник он бывалый: «Был и в Киеве, и у Сергия-Троицы был, ходил и в Соловки не однова». А сейчас желал бы он дойти до Святой горы до Афонской. Пименову — убогому, «странному» человеку — ложь не нужна, а правда для него — в духовном стихе, в житии святого, в легенде, в сказке, наконец — в голосах самой природы. Он живет в фантастическом мире знамений и чудес. «Иной человек ума и преизбыточного, — рассуждает Пименов, — а идет, примерно, хоть по полю, и ничего не замечает. Потому как у него в глазах и ширина, и долина, и высь, и травка, и былие — все обыдень-дело... А иной человек, умом незлокозненным, сердцем бесхитростным действующий, окроме ширины и долины и выси, слышит тут гласы архангельские, красы бестелесные зрит... Потому-то, смекаю я, простому человеку скрижаль божья завсегда против злохитрого внятнее...» И следуют один за другим «сказы» о чудесных видениях странницы Мавры, которая дала обет «дотоле странничать, доколе тело ее грешное подвиг душевный переможет», о великом грешнике и великом постнике старце Вассиане, бежавшем в лес дремучий, темный, неисходный, в далекий лесной скит: там, в пустыне, в «нужном» житии, искал он наказания за грехи свои страшные...
Кончив свои рассказы, смотрит Пименыч в лицо внимательно слушающему Николаю Ивановичу Щедрину, как будто хочет подметить в нем признаки того глумления, которое он считал непременною принадлежностию «благородного» господина. Но этого глумления не было. Пускай станционный писарь доказывает несбыточность рассказов Пименова, но Николай Иванович, с своей стороны, не имеет силы опровергнуть их, ибо чувствует, как «ярко и осязательно выступает» в них «всемогущее действо веры», «этой юной и свежей народной силы».
Подходит к Антону Пименычу его попутчица в хождениях по святым местам, такая же, как и он, странница Федосья Пахомовна. Много старообрядческих рукописных сборников («цветников»), содержавших повествования о житиях святых, легенды и духовные стихи, довелось прочитать Салтыкову — следователю по раскольничьим делам. Финал рассказа о Пименове, выдержанный в духе такой книжной народно-поэтической речи, как раньше зачин «Аринушки», служит переходом к следующему рассказу — «Пахомовна». Этот зачин в новом рассказе развернут в целостное повествование о странническом пути-шествии, повествование, все напитанное мотивами и образами народной песни, житийной литературы и волшебной сказки: тут и зеленая свет-дубравушка, и зверь-медведь, говорящий человеческим голосом и приносящий страннице медвяный сот, и три сказочные дороженьки, и некий «млад-юнош», посланец сатаны, ведущий богомолку «по середней дороженьке, по той торной дороженьке, по которой ходят люди грешные», и престол сатанинский огненный, и, наконец, в заключении, светлый
Книжка «Русского вестника», в которой были помещены рассказы под рубрикой «Богомольцы, странники и проезжие», появилась в начале августа 1857 года. Рассказы эти недаром были посвящены С. Т. Аксакову: их настроенность, их поэтический тон несомненно понравились Сергею Тимофеевичу, и он не замедлил откликнуться письмом, к сожалению, нам неизвестным. Отвечая, Салтыков так объяснил свой замысел: «Мысль, проводимая через весь ряд рассказов этой рубрики, еще не довольно ясно чувствуется; необходимо еще несколько рассказов, чтобы вполне уяснить ее. Мысль эта — степень и образ проявления религиозного чувства в различных слоях нашего общества. Доселе я успел высказать взгляд простого народа устный (в рассказе солдата) и книжный (Пахомовна), а отчасти взгляд разбогатевшего купечества <рассказ «Хрептюгин и его семейство»>. Затем предстоит еще многое...» (это «многое», правда, не было написано).
Одновременно с «губернскими» рассказами цикла «Богомольцы...» трудился Салтыков, хотя труд этот и не закончил, над уже упоминавшейся обширной статьей о книге, которая впервые появилась в Москве двумя годами раньше: «Сказание о странствии и путешествии по России, Молдавии, Турции и Святой земле постриженника Святыя горы Афонския инока Парфения». Книга вызвала большой общественный интерес: приподнималась завеса тайны, окутывавшей до сей поры, по причине официального запрета, сокровенную область русской жизни — раскол-старообрядчество, и притом именно в таком значении, которое казалось Салтыкову необыкновенно важным. В расколе виделось ему особое проявление как общественной, так и внутренней, духовной жизни русского народа. Раскол и паломничество (хождения на богомолье) — два несомненных факта русской жизни, которые следует изучать без всяких предубеждений, не приурочивая их к каким-либо собственным предвзятым воззрениям. Такой исследовательский интерес к расколу и паломничеству называет Салтыков «этнографическим».
По отношению к народному религиозному сознанию и чувству ни в коем случае не может и не должно быть барского «глумления». Раскол как бы «прообразует», пророчествует необыкновенную духовную стойкость народа перед лицом насилия и подавления, его стремление к свободе, жажду нравственной истины и духовного просвещения, «неподкупность воли», которая «глубоко гнездится в самых недрах народного духа и обещает в будущем великие и бесчисленные последствия». «Нет сомнения, что понятие о подвиге жизни подвержено многим видоизменениям, что оно может приобрести характер более или менее истинный и более или менее ложный, смотря по степени разумения и нравственного совершенства каждой отдельной личности, тем не менее достоверно, что стремление сделать из жизни нечто равносильное подвигу составляет одну из симпатических черт русского человека». Ведь в расколе, знал Салтыков по опыту, кроме застывших и мертвых религиозных догматов, есть нечто такое, что дает ему необыкновенную живучесть и особенную силу. Важны не сами по себе религиозно-догматические верования и убеждения, сколько задушевный, духовно-эмоциональный, даже поэтический характер отношений русского человека к этим принятым с детства убеждениям, его неподкупность и стойкость в отстаивании их.
И странствует русский крестьянин или крестьянка по богомольям, от одного «святого места» (монастыря) к другому, слушает рассказы о чудесах и знамениях, разверзающих завесу над взыскуемым царством духа. Не праздность и не простое любопытство влекут бесчисленные толпы богомольцев «к местам, дорогим сердцу всякого русского». В этом неудержимом влечении «кроется побуждение более чистое, более свежее, то самое побуждение, которое заставляет сердце юноши с большею теплотою и сочувствием отзываться на вопросы мира нравственного, нежели на требования обыденной материальной сферы». Или уходят подвижники из многомятежного, злокозненного и «тесного» мира в «пустыню», в дремучие леса, сооружают там скит или келью, изнуряют плоть постом и молитвой ради освобождения духа от греховных уз плоти, а легенды об их подвигах передаются в народе из уст в уста.
Суровый раскольник с его своеобразным складом ума и чувства не приемлет этого социального мира, который видится ему полным греха, соблазна и растления — царством антихриста; он, раскольник, не приемлет земной власти и поповской церкви.
Размышляя в процессе длительного писания статьи о книге Парфения, о многосложности и противоречивости народного сознания, устремленного к душевному подвигу и нравственной истине, плененного, однако, дедовскими «древнеаскетическими воззрениями», обращается Салтыков к самому распространенному в старообрядческой среде поэтическому жанру — духовным стихам. Он и сам записал в свое время в Нижегородской губернии такой стих — об Асафье-царевиче, входящем в пустыню.