Самая страшная книга 2015 (сборник)
Шрифт:
Кузьма Игнатьич вздохнул и захромал вдоль улицы. Ступал едва-едва, опасаясь, что поедет нога по мокрому, растянется он в грязи, а подняться не сумеет. То-то будет защитничек! Кирза, хоть и старая, воду не пускала, оставалось только не начерпать через голенища. «Оттого и не тороплюсь, - уговаривал себя старик, - лучше медленно, да лучше; всяк вернее выйдет…», но изнутри чуял: не распутица виною, и даже не покалеченное колено, а один лишь утробный желчный страх.
Кузьма Игнатьич ковылял по единственной деревенской улице и изумлялся сквозь поганую трясучку.
Когда немец пришёл их жечь, пострелёнку Кузьке только-только исполнилось восемь. Мать, не растерявшись, толкнула его в огороды и крикнула: тикай! Шустрый мальчонка метнулся ветром и добрался аж до лесной опушки, но натасканные псы догнали, сбили с ног, вцепились. Жаркие челюсти сомкнулись на плече, на руках, на правом колене; хрустнула кость. Он заголосил, перекрыв собачий рык, но конопатый солдат равнодушно забрал его у псов, отволок к церкви и швырнул внутрь. Мать подхватила, прижала к груди, зашептала-запричитала… И почти сразу потянуло дымом.
Старик обмер, вспоминая. Ну конечно! тогда тоже хлынул дождь! и подпалённая с разных концов церквушка, не сумев превратиться в костёр, стала огромной коптильней. Горклый чёрный дым заклубился под божьими сводами; люди кричали, корчились и задыхались в нём, а со стен, сложив тонкие пальцы в благословениях, взирали печальные святые. Мамка его, забившись со стонущим Кузей за алтарь, ногтями выцарапала межбрёвенную паклю и к тонкой щели прижала лицо сына.
Он, переломанный мальчишка, сумел вдохнуть.
Он дышал, когда по стенам пробежали голубые язычки пламени, прижарили его лицо к дереву и спекли глаз.
Он дышал, чувствуя, как омертвели тёплые мамины руки и навек пригнули к земле его плечи.
Он дышал, пока ворвавшиеся в деревню партизаны раскидывали чадящие брёвна.
Он дышал, когда хоронили деревню.
Что нынче может его испугать?
Кузьма Игнатьич зажмурился, пряча слёзы. Как так вышло, что он знал тот день поминутно, прожил с эдакой жутью семьдесят лет, а про дождь запамятовал? Отчего такое получается? Выходит, не за просто так спасся тогда мальчонка Кузька, а кто-то дал ему годы взаймы… под дождь, под слякотную мерзость… а теперь явился за забытым долгом.
Придумалось вдруг бросить костыль. Он, конечно, старый товарищ и выручал не раз, но… если не жить, то хоть умереть без костыля.
Кузьма Игнатьич, больше не мешкая, заторопился к лугу.
Маруськин выпас раскинулся на холме, где вода, при всей ненасытности, не застревала. Тугие дождевые потоки стекали с густой травы вниз, в деревню, а луг лишь наливался соком под небесными хлябями. Вышагивать в кручу оказалось тяжковато, но старик карабкался с ослиным упорством. Шаг за шагом, вонзая навершье костыля в разбухшую землю, плюнув на злой ревматизм и на страх, завернувший кишки узлами. А когда выбрался на сухое, когда низинное болото с чавканьем выпростало сапоги, на миг поверилось, что ещё не конец, ещё успеется ткнуть в харю неведомому благодетелю…
Коровёнка лежала на вершине холма. За день
На Маруське разлёгся голый Яшка-дурачок. Распластался морской звездой, облапив руками-ногами коровью тушу, уткнув лицо в мохнатый бок.
Кузьма Игнатьич подступил ближе, ткнул дурака костылём.
– Эй, малой, ты это здесь чего?
Бок у Яшки колыхнулся, словно бурдюк с киселём. С протяжным хлюпаньем парень отодрал голову от коровы и обернулся.
В первый миг Кузьма Игнатьич решил, будто мальчишка оброс серым волосом. Ошерстился целиком - и щеки с носом, и плечи с грудью, и ладони. Вот только отчего на Маруськиной туше остался чёткий алый силуэт из сотен кровяных капелек?
Яшка тяжело поднялся на ноги. Он шагнул к старику, протягивая мохнатые руки, и Кузьма Игнатьич обмер. Вместо волос в него целились острые иглы. Тонкие жёсткие колючки, сплошь перепачканные кровью. На руках бывшего дурачка они принялись расти, пока не вымахали в вязальные спицы, зато на голове и теле втянулись под кожу.
Права оказалась Марфа - лица у мальчонки больше не было.
Не было и самого мальца. Перед Кузьмой Игнатьичем замерла тварь: с разбухшим пузом, мокрая, но всё ещё жадная до чужой крови.
Сосущая гадость, пиявка.
Переваливаясь, она шагнула вперед.
Старик попятился. Под больную ногу подвернулась кочка, предатель-радикулит взвыл радостно и вцепился огненными зубищами в поясницу. Кузьма Игнатьич охнул и упал на спину. От удара вышибло дух, но мокрая трава спасла: засаленная телогрейка заскользила по ней, руки ухватили воздух, и старик, набирая скорость, покатился с холма.
Он врезался в тухлое болото у подножья и с головой ушёл под воду. Кое-как перевернулся, отплевался и, опёршись на верный костыль, рывком вздёрнул себя на ноги.
Тварь замешкалась. Встала на холме, будто раздумывала: гнаться за новой добычей или дожрать старую?
Кузьма Игнатьич, поминутно оборачиваясь, захромал в деревню. Лицо сёк надоевший дождь, сапоги черпали ледяную жижу, но старик не обращал внимания на ерунду. Поскальзывался, но лишь скрипел зубами и торопился дальше.
Когда холм исчез в серой пелене, липкий ужас отодвинулся от сердца.
«Бежать! Уходить из деревни немедля!
– кричало внутри.
– Но как? Ни машины, ни лошади, Степановну на горбу не вытащить. Бросить всех, спастись самому! А далеко ли уковыляешь на костыле?»
«Тогда прятаться!
– вторил разум.
– Запереться, где посуше, и переждать дождину. Глядишь, как просохнет, пиявка или сдохнет, или уберётся в болота. Тогда и бежать».
Он добрёл до «бабьего терема», когда холодное солнце опустилось к деревьям. Мутное окошко светилось, из печной трубы по крыше пласталась тонкая струйка дыма. Видать, оклемалась Битюгова. А где Сява? Ага, сарайные ворота распахнуты, наверняка хлопочет над аппаратом. Вот и славно, все покудова живы. Кузьма Игнатьич привалился к стене и перевёл дух.