Самои
Шрифт:
— Что? Что?
— Да тише, вы. Слышите?
Чем-чем, а отменным слухом танкисты вряд ли прихвастнут.
Тишина воцарилась в тридцатьчетвёрке.
Будто чавкнула грязь за бортом. Вслед за звоном разбитого стекла о борт машины, свет брызнул во все щели.
— Горим! — завопил истошно Сычёв. — Открывай люк, командир. Егор!
— К машине! — крикнул Рыков. — Огонь по врагу!
Агапов откинул свой люк, полез — автомат вперёд. В спину летело Петькино:
— Горим! А-а-а-а….
Скатился с брони, плюхнулся в грязь. Вскочил. В пяти метрах тёмная фигура. Сейчас я тебя, тварь! Нажал курок —
По пояс высунувшись из люка, Рыков дал очередь вокруг танка — пули зачавкали в грязь. Петька бесновался в горящей машине, не имея возможности выбраться:
— А-а-а-а….
Щас, Петя, щас. Егор передёрнул затвор, но кто-то сзади сильно толкнул его в плечо.
Падая, Агапов видел, как выбивали пули искры из брони. Не видел, как сражённый, подломился в поясе Рыков, соскользнул с брони и ткнулся головой в грязь. Не слышал, как погибал Петька Сычёв, не вырвавшись из объятой пламенем машины.
— А-а-а-а….
Ему повезло — он упал на автомат и не захлебнулся в грязи, когда лежал без памяти. Его подобрали на следующий день. Он был ранен, истекал кровью, но был жив в отличие от командира. И от Петьки остались обугленные кости. Война, брат. Ничего не попишешь.
Сначала была боль физическая, она заслоняла всё. Потом заныло сердце. Эх, Петька, Петька. Не гулять мне на твоей свадьбе. И Рыков погиб. Но этому может и по делом — по своей глупости. Вылезь они на броню да услышь самураев пораньше, может и живы остались.
После Хабаровского госпиталя был долгий путь на запад. В Самарканде долечивался. Здесь и встретил Луку Лукьянова.
— Командир!
Лука вскинул голову — Егор Агапов. Вот так встреча!
— Рассказывай.
— Да что рассказывать: домой завтра еду — документы в кармане. Вчистую, командир, на дембель.
— Давно здесь.
— Давненько. Сначала в Хабаровске лежал, потом здесь в солдатском корпусе. Я через недельку вслед за вами на койку угодил.
— Где тебя?
— Да под Харбином. Погнали в лоб, без разведки, ну, и увязли в болоте. Застряли танки-то. Те, что с запада пришли — с рациями, с радистами. Они приказ получили: отступить, если нет другой возможности, броню бросать — экипаж спасать. А мы сидим — глухие, немые. Приказа нет, а отступ без приказа знаете, чем кончается — командира к стенке, экипаж в штрафники. Ночь настигла. Самураи в темноте поползли: забросают машину бутылками, подожгут и добивают экипаж, кто высунется. Сидим, смотрим, как соседи горят, и ничего не можем сделать. Я предложил: вылезем на броню да из автоматов пощёлкаем япошек, если подберутся. Командир орёт: сидеть! Дурак! Вот и досиделись! Подожгли нас. Командир орёт: машину покинуть, вступить в бой. Да уж поздно было. Выскочил из люка, меня тут же подстрелили. Так думаю: свои, из соседнего танка. Они, как увидели огонь у нас, начали палить из пулемёта по тёмным фигурам. Думали: япошки. Впрочем, самураев они, видимо, тоже накрыли: упал я раненый, а добить некому. Утром санитары вытащили. Вот так и жив остался, а Сыч сгорел: не смог выбраться из люка.
Помолчали, скорбя и поминая.
— Наверное, и я скоро. Вот гипс сниму, — Лука постучал
Уехал Егор. Под вечернюю зорю покидал состав Самарканд. За городскою чертой ещё один город — шалаши, землянки, палатки. Агапов, куривший у окна, спросил проводника:
— Кто это?
— Беженцы, дезертиры, переселённые — накипь всякая. Упаси Бог туда попасть.
И дабавил, видя недоумение на лице старшего сержанта:
— А ты думал, двое вас на земле — ты да Гитлер. Нет, брат, каждой швали по паре.
Кабанчик
Байтингер Андрей Августович был из поволжских немцев, переселённый на Южный Урал в военное лихолетье. Природа щедро одарила его мужскими статями, многим солдаткам мутными ночами грезился его тевтонский профиль. Но фронт сыпал похоронками, и вместо сердешного "милый" слышал он за спиной злобное: "Ишь, присосался, немчура проклятый". А присосался ссыльный к колхозному имуществу в должности кладовщика. Педантизм и немецкая аккуратность во всем и особенно в документах отчётности служили ему праведную службу, спасая от недостач, грозивших — ему-то уж точно — расстрельной статьёй. Премного им доволен был председатель колхоза Василий Ермолаевич Назаров:
— У меня кажное зёрнышко на учёт поставлено.
А когда распекали на бюро или в исполкоме нерадивых, подтрунивал:
— Прислать моего немца? Враз порядок наведёт.
Не знал Василий Ермолаевич того, что между его сверхчестным немцем и бабёшками, трудившимися на подработке семян был негласный сговор. Перед тем, как запереть тяжёлые церковные ворота — в бывшем Божьем храме хранилось колхозное зерно — на огромный амбарный замок, выходил Андрей Августович покурить на свежий воздух. Этими минутами пользовались работницы, чтобы сунуть за пазуху к тёплым грудям пару горстей зерна — чтобы дома, истолчив его в ступке, приправить жидкий супчик и покормить семью. Ревниво смотрели друг за другом, чтобы ровно две горсти и не зёрнышком больше. Уходя, прощались:
— До завтрева, Андрей Густович.
Он кивал, не глядя, пуская клубы дыма и пара, устремлял взор свой вслед светилу, западавшему за кромку голого в январе леса у Межевого озера. Солнце видело то, что скрыто от ссыльного пространством — заснеженное Поволжье, развалины Берлина.
Ворованное зерно холодило не только грудь, но и саму душу. За такое по законам военного времени кара суровая и незамедлительная — ссылка в северные лагеря с конфискацией дома и хозяйства. Кончилась война, а страх остался. Говорят, не будет поблажки. Говорят, ещё заседает в районе тройка, верша суд строгий и скорый.
Бабам и душу отвести в никчемных пересудах некогда — трусцой через заброшенный поповский сад, а за забором площадь — сотни тропок по своим углам. Там попадёшься — каждый за себя — ври, что хочешь, выкручивайся, но остальных за собой ни-ни. Дом прошли поповский — теперешняя школа, ребятишек нет: с утра отзанимались — колодец, вон забор. Батюшки святы! Кто это навстречу? Никак Назаров? У баб сердца до пяток обвалились. Да, нет. Егор Агапов, завклубом сельским. Но тоже начальство — парторг колхозный. А ктой-то с ним? По виду — городской.