Самоубийство. Подготовка
Шрифт:
Кушали мы однажды в день и всегда согласно единому ритуалу. Во-первых, я не могу сказать, был ли это завтрак или обед. Скорее всего, обед, потому что никто не завтракает супом на первое и куриным мясом с картошкой - на второе. С другой же стороны, происходило это всегда ровно в одиннадцать часов утра, так что здесь, наверное, подойдет гибридное английское слово: "бранч". По-нашему, выходит, "забед". Во время этого позднеутреннего "забеда" мы встречались за столом все вместе как в первый, так и в последний раз за день - до же и после "забеда" каждый был волен поступать и питаться так, как ему заблагорассудится - растворять себе в чашки кофе и чай, таскать масло и колбасу из холодильника, покупать мороженое и пиво в гастрономе, кушать сушеных бычков с чердака и фрукты из сада - поскольку никто ничего больше не готовил и никого за стол не приглашал.
Сам же ритуал был таков:
Главное делала бабушка: она вставала в пять
Дальше бабушка чистила картошку. Это было часов в шесть. К тому времени уже вставал дед. Проснувшись, он первым делом шел на море оценить погоду. Иногда погоду можно было оценить, не идя к морю - по гнущимся от ветра деревьям, но дед все равно шел к берегу, чтобы оценить не только силу ветра, но и его направление. Там он с минуту стоял, качая головой и цокая языком (я пару раз с ним ходил, видел), потом возвращался домой, принимая на ходу решение - ехать на рыбалку или нет. Решение это зависело скорее от настроения деда, чем от погоды - отменить рыбалку мог разве что очень сильный северный ветер-трамонтан (это в литературе так говорят - "трамонтан" (я у Чехова, кажется, читал), у нас же говорят - "тремонтан" и даже - "тремунтан"; я буду иногда поправлять официальные правила на наши локальные версии). Если дед решал, что рыбалке быть, он шел в дом и будил меня и дядьку. Тогда бабушка жарила нам на завтрак уже почищенную картошку и садилась чистить новую на "забед", мы же с дедом и дядькой уезжали на рыбалку и в "забеде" не участвовали. Когда же рыбалка отменялась, дед, вернувшись из разведки домой, брал на хоздворе (мы его называли "поляна") метлу с длинной ручкой и шел подметать двор. Тогда меня будил не дед лично, а шарканье его метлы по земле, когда он мел под моим окном (Это было довольно мягкое и приятное пробуждение. Наверное, меня поймут люди, живущие в первых этажах городских многоэтажек и просыпающиеся от метлы дворника).
Когда бабушка чистила картошку, уже могли проснуться и другие члены семьи, например, я или мама (тетка и сестры спали долго). Если картошки было много, то бабушка могла напрячь кого-то еще себе в помощь. Это было чревато - никто не любил помогать бабушке чистить картошку, и не из-за хлопотности дела, а оттого, что бабушке все время казалось, что другие чистят толсто - много отрезают лишнего, и она делала замечания. "Вот так надо чистить", - говорила она.
– "Видишь, тонко". И сколько бы ты не показывал ей свою кожуру, утверждая, что у тебя так же тонко (или у бабушки так же толсто), это не действовало. "У тебя толсто", - говорила бабушка, - "а надо тонко". Поэтому никто не любил ей помогать с картошкой.
Потом же, когда просыпались все взрослые женщины (кроме тетки), на кухне начиналась толкотня: все бегали, кричали и пытались помочь бабушке варить суп и картошку, бабушка же руководила. Менее всего везло при этом дядькиной жене (ее тоже звали Люда, одну из сестер назвали в ее честь, другую же Наташей - в честь моей мамы) - ведь она была невесткой, а невестки, как известно, всегда хотят чем-то помочь, но для них никогда не находится устоявшихся обязанностей, поэтому они всегда мечутся.
Когда суп был готов (это часов в десять), нужно было собрать всех за стол. Обычно, это поручали мне, и я ненавидел эту повинность. Проще всего было с дедом - он обитал или в дальней комнате (когда не было дядькиной семьи), или в беседке на улице (дядька с семьей, приезжая, выживали деда из его дальней комнаты). Дед к тому времени уже прекращал подметать двор и лежал, читая газету. К нему достаточно было подойти и сказать: "Дед, кушать". И он отвечал: "Выйду, когда все сядут". И выходил потом, как часы. С теткой тоже было просто: она хоть и говорила: "Ой-ой-ой", когда ты ее будил, кривилась и потягивалась (особенно, когда была еще студенткой), но вставала и шла умываться. Хуже всего было с сестрами: они не будились ни в какую, а если просыпались, то долго прикидывались спящими, валялись, засыпали снова, и к ним приходилось ходить по нескольку раз и устраивать скандалы. А они скандалили в ответ. Говорили: "Ну зачем так рано?" (это в десять часов-то) или: "Я кушать не хочу, садитесь без меня" (знают же, что никто без них не сядет, а будут гонять меня, пока я их не вытащу).
Вообще сестры доставляли мне хлопот. Начиная с того, что они всегда были в привилегированном положении, что я считал донельзя несправедливым. Взять эту дедову дальнюю комнату. Казалось бы, они отнимали ее у деда, а не у меня, с чего бы мне волноваться, но дело в том, что в комнате, которая была перед дальней (мы называли ее "зал"), стоял телевизор, и всегда, когда я хотел его посмотреть (например, футбол), то оказывалось, что сестрам нужно спать. Вот буквально всегда им нужно было спать, а если по телеку что-то хорошее, то им нужно спать позарез, в любое время дня и ночи. Они вечно там спали, всегда. И взрослые прогоняли меня от телека, говорили: "Наташа спит", а потом: "Людочка спит".
Как сейчас помню, когда мне было три года, у нас во дворе появился детский манеж, и в этом манеже сидела моя сестра Наташа. И всюду меня преследовала. Самостоятельно передвигаться она не могла, но зато всюду передвигался ее манеж. Где бы я ни оказался: во дворе, на веранде, в летней кухне, в самых дальних комнатах дома, как там тут же оказывался манеж с Наташей, и она громко из него орала, не давая мне жизни. А когда выросла, то принялась спать в дальней комнате, когда мне нужно было смотреть телек. А ей на смену в манеже появилась сестра Людочка.
Потом куриные ножки. Когда мы садились за стол (а я всегда садился первым), то начиналось распределение мяса. И мне никогда не давали ножку. Да и не только ее - ни "пуп", ни печенку, вообще ни черта вкусного не давали. Говорили: "пусть ножка будет Людочке" или: "пусть ножка будет Наташе", или: "Людочка, будешь пупик?", или: "Наташа, возьми печеночку". А Людочка с Наташей, как назло, при этом кривились и ныли: "Я не хочу-у-у печо-о-онку", "Я не люблю-у-у пу-у-уп", "Не хочу никакую но-о-ожку, мне курица надое-е-ела. Каждый день ку-у-урица!" После чего жевали ту ножку или печенку с таким отвращением на лице, как будто им дали вареную жабу. А пуще того - если они совсем уж упирались, ножка могла отойти третьему лицу, вовсе незаинтересованному, например, дядьке, потому что у меня к тому времени уже что-то было в тарелке распределенное, а сверх нормы не положено. Так что я всегда кушал с чувством творящейся вокруг глубочайшей несправедливости. "Почему", - думал я, - "людям, которые не любят ножки, пупы и печенки, их так настойчиво предлагают, а мне, человеку, который все это любит и готов взять прямо сейчас, запрещают"? Иногда я озвучивал свои мысли вслух, и тогда мне говорили: "Потому что они младше, а младшим всегда полагается все самое лучшее". Впоследствии я понял всю лживость этих утверждений - это когда у тетки родился сын Сашка. Он, безусловно, был самым младшим, но на нем почему-то правило кончилось - его вообще могли забыть позвать к обеду и не разбудить, не говоря уже о том, чтобы держать ему ножку. Плевать все на него хотели.
Другим незыблемым правилом распределения было то, что дед кушал белое мясо, а бабушка что-то самое непотребное (например, шею или лапки).
И вот. Когда все сидят (а садились мы на улице), женщины начинают разносить суп. Вообще, я страшно не любил кушать на улице. Прежде всего, потому, что считаю процесс принятия пищи делом интимным (в этом я согласен с животными, скажем, с собаками), а когда ты кушаешь на улице, то во двор в любую минуту может зайти кто-нибудь посторонний и увидеть тебя за едой. Поэтому я терпеть не мог кушать на улице, а сестры (конечно же) это обожали и всегда кричали (даже когда в этом не было никакой необходимости, и все хотели кушать в доме): "На улице! Давайте на улице!" Конечно, не им же тарелки выносить.
Выносили женщины. Мама, бабушка, тетка и дядькина жена Люда. Пока все остальные сидели за столом: то есть, все мужчины и сестры Люда с Наташей. Выносили из кухни на улицу по одной тарелке, балансируя, пытаясь не разлить по дороге. Я никогда не понимал, почему нельзя вынести на улицу кастрюлю, поставить ее на стол и разлить там, но почему-то делали именно так, такой был ритуал: несли по одной тарелке с супом и ставили перед каждым. Потом же выносили одну большую тарелку с картошкой и другую - с мясом. Суп на первое, картошка с мясом - на второе. Горячее...