Самозванец. Кровавая месть
Шрифт:
А тут и медведь замер, словно играли они с чернецом в детскую игру. Услышал тогда отец Евстратий звонкое причмокивание, будто вылизывал нечто лохматый исполин, потом мирное, довольное ворчание. Затем зверь начал пятиться, теперь уже передние его лапы прошлись по спине монаха. Тот потерял, наверное, сознание от боли, а когда очнулся, от медведя в избушке остался один только запах. Тихо было и в лесу, над избушкой повисла особая, гулкая предрассветная тишина.
Причитая сквозь зубы, отец Евстратий ощупал себя: все тело ныло, с обожженных ног содраны были, казалось, остатки кожи, однако кости остались целы. Он нащупал и вернул на место скамью,
И тогда в лесу замелькал огонек. Присмотрелся Евстратий — а там идет человек с факелом, возможно что и с фонарем. Хотел было чернец закричать, попросить помощи у прохожего — и одумался. Это же не Киев тебе: откуда в лесу взяться под утро прохожему? Кроме того, огонек приближался, и вдруг пахнуло с той стороны таким жестоким холодом, что у бедного отца Евстратия заслезились глаза. А когда удалось ему изгнать из своих глаз непрошеную муть, увидел он, что фонарь несет хромой человек, одетый в черное. Подошел поближе хромец, и удалось разглядеть, что одет он по-городски, в немецкое платье, а на залихватски надетом модном берете имеет короткое цветное перо, как будто страусиное. В отличие от медведя, шел он тропинкой почти бесшумно, не наступая на всякий сушняк, хотя как будто и под ноги не смотрел.
Как-то уж очень быстро, мгновенно даже, очутился незваный гость в дверях избушки. И не подумав поздороваться, гаркнул:
— Евстратий, сядь!
А когда чернец послушался, протянул с порога руку, немыслимо вдруг удлинившуюся, отодвинул Евстратия, будто пустой туесок, на правый конец скамьи, а сам скользнул внутрь, повесил фонарь на крюк и уселся, ногу на ногу изящно положив, на левой, ближней к двери половине скамьи.
— Ты, Евстратий, не обижайся, — заговорил темный ликом гость по-свойски, будто старый знакомый, — что я не назвал тебя отцом. Как я могу величать тебя отцом, если я старше тебя на. постой-постой. на шесть тысяч девятьсот семьдесят три года, два месяца и четыре дня?
— Да я вовсе не обижаюсь, — пустил петуха отец Евстратий и прокашлялся. — Я ведь не ошибаюсь, ты — тот самый, о коем я подумал?
— Он самый, он самый. Меня и князем мира иногда называют. Вот только не нужно кланяться мне в ноги, как это у вас, русских, водится. Я не люблю публичного поклонения, потому что от него у меня случается понос. Ты, конечно же, спрашиваешь себя, Евстратий, зачем я к тебе пришел? А я пришел к тебе попросту, навестить нового соседа.
— А я думал, что ты в Риме, у людей латинской веры живешь.
— Я живу везде, — гордо ответствовал черт. — А здесь у меня имеется недвижимость, старая мельница, которую мы держим на паях с местным Водяным. Вчера там случилась славная драка между лесными парнями и заезжими молодцами — любо-дорого посмотреть! Однако же ребята безобразно намусорили в лесу, а за собой не убрали. Дверь мельницы подожгли и закоптили, на красавце-дубе оставили висельников, при этом одного в совершенно непотребном виде, посреди поляны вырыли яму, оставили в ней дохлую кобылу — ничего себе подарочек! Водяной
— Д-д-да, — вынужден был отозваться чернец, потому что гость уставился на него черными, без белков, глазами, ожидая, черт его знает зачем, подтверждения. Выпуклые эти глазки годились бы скорее медведю или нетопырю, чем человеку, однако ведь черт и не человек вовсе.
— Я предпочитаю, чтобы меня сравнивали с быстроглазой серной, — небрежно заметил гость. — А у тебя здесь много плотницкого инструмента, да и дерева припасено, так не подрядишься ли заменить дверь на мельнице?
— Да это не мое все, а хозяина избушки. Я и не плотник вовсе. И обезножел ведь.
— На нет и суда нет, Евстратий.
— Однако же мне, чую я, все равно предстоит поплотничать, — поведал чернец, будто кто его за язык тянул. А ведь нет смысла молчать, таиться, если черт все равно мысли твои читает. — Боюсь, придется мне сколотить да поставить крест над колодцем на сожженном хуторе. Уж как выйдет тогда, так выйдет. Но это уже, извини, когда ноги заживут.
— Вот креста не нужно, — строго заявил черт. — Тоже мне взяли моду совать в землю где ни попадя кресты. А что там поставить, я тебе потом скажу.
Не очень понравилось чернецу, что черт ему будет указывать. Быстро сказал он о совсем для себя не любопытном, только чтобы на иное перевести разговор:
— А пан ловко говорит по-русски.
— А я все языки знаю, — польщенный, черт показал острые желтые зубы. — Мой век проживи, тогда, хочешь не хочешь, все нужные тебе языки узнаешь. Правда, не всегда успеваю за языками, они ведь меняются.
Отец Евстратий только вытаращился на собеседника. Что за чушь?
— Да, поверь мне, и языки стареют, как люди. Мне одна молоденькая ведьма попеняла недавно, что я говорю на старонемецком. Я подумал, кое-чего вспомнил и согласился. Впрочем, она хотела ко мне подольститься: вот я какой, дескать, образованный.
Чернец и на это ничего не смог ответить. Меж тем собеседник его продолжил задумчиво:
— И не все ли было ей равно — образованный или необразованный я? Разве бабам этого от нас нужно?
— От меня бабам ничего не нужно, — огрызнулся отец Евстратий, неизвестно на что обидевшись. — Равно как и мне от женок. Я обет принимал.
— Не один ты, многие обет безбрачия принимали, да мало кто его придерживается. Я бы на твоем месте не зарекался, ты ведь мужик в полном соку. Уж точно не зарекался бы, Евстратий. Сам, впрочем, увидишь. Да и… Вот ты скажи, кому ты обет безбрачия давал, когда принимал свои дурацкие монашеские обеты?
— А почему же все-таки дурацкие?
— Да потому. Вот ты отрекался от мира и всего, что в нем. А чем ты сейчас занимаешься? Разве ты не в мирских заботах больше времени проводишь, чем в своей келье?
— Такое уж у меня послушание.
— Ладно. Тогда отвечай на мой вопрос!
— Какой? Ах да… Обеты я давал Господу Богу своему и господину отцу архимандриту Никифору, вот кому.
— О первом твоем Начальнике, — черт непочтительно ткнул перстом в потолок, и оттуда просыпалась труха, — о Нем промолчим. А второй — ты же о покойном Никифоре Туре? Да? Допустим, он в монашестве и выполнял обет безбрачия, однако постригся пан Никита Тур сорокалетним шляхтичем, в мире остались у него жена и дети, да и любовниц предостаточно. Сам посуди, разве его можно приравнять к таким, как ты, что и не попробовали женской сладости? Разве справедливо это?