Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
Шрифт:
«Механик природы» — образная разновидность первобытного мага, нечистой силы, способной повелевать мертвыми. Федоровское общее дело — воскрешение умерших — напоминает оживление трупов, сохраняющих внешнюю механику живого, но по сути остающихся мертвыми. Пафос этого учения близок пафосу большевизма с его культом инженерии, механики, технократии, многое предусматривающей, кроме одного — индивидуального человеческого существования.
Платонов начала и середины 20–х годов еще в круге магических понятий, они зашатаются в нем примерно с конца 20–х годов, как это произошло в ту же пору с Заболоцким. Возможно, имеем дело с закономерностью: магизм (убеждение в способности человека воздействовать на физический мир волевыми усилиями) — система взглядов архаического общества; в России таковое сохранилось дольше, чем на Западе; режим большевиков — продолжение старой русской традиции — придал ей индустриальный размах. Эту идеологию поддержали многие писатели, но художественное творчество противится социальному магизму, хотя само магично. Однако художественный магизм — в этом его культурное отличие от магизма первобытного — имеет дело с нематериальной, воображаемой средой. Художественное творчество не может, не разрушая своей природы, сделаться социальным, творчеством жизни. Это означало бы возвращение к первичному магизму, отказ от того, чего добилась культура.
Художественное творчество противится магизму, поэтому, я полагаю, писатели, художественная величина которых выше заурядности, вольно или невольно (чаще как раз невольно) оказываются не в ладах с любыми формами социального утопизма (читай: магизма).
От магизма отходит и Платонов с конца 20–х годов, невольно отходит, поскольку «вольно», осознанно сохраняет веру в справедливость, благодетельность режима, его целей, а возможно, и средств. Очень ярко об этом говорят публицистические страницы писателя. Несколько примеров.
«Есть лишь одна сила, столь же противоположная, антагонистическая фашизму, как и Пушкин, это — коммунизм» (статья «Пушкин и Горький», 1937, 2, с. 307).
«В. И. Ленин… является носителем пушкинского начала, пушкинского понимания народа, то есть понимания, что именно народ имеет приоритет перед интеллигенцией в разуме и революционности» (там же, с. 314).
«При Пушкине еще не было взаимного ощущения человека человеком, столь связанных общей целью и общей судьбой, как теперь, — народ был еще слаб в сознании своего родства; и само это родство еще не было обосновано и освящено общим и единым смыслом, как ныне оно освящено смыслом создания социализма» (ст. «Павел Корчагин», 1937, 2, с. 365).
«Основная задача Октябрьской революции состояла и состоит в воспитании высшего типа человека на земле — по сравнению с человеком предшествующих эпох. На это направлены все усилия советской системы — материальные и духовные, в том числе и советская литература» (ст. «Анна Ахматова», 1940, 2, с. 362).
Подобными суждениями переполнена литературная публицистика Платонова. Обращают внимание слова: при Пушкине народ был слаб в сознании своего родства, при социализме это родство освящено общим смыслом. Значит, вывожу я, осознано.
Платонову, уже говорилось, свойственна глубоко архаическая, племенная психология. Он еще не осознал, что народ — лишь некая физическая среда, отрасль материального мира; что значение этой среды, как и всякой среды, определяется тем, благоприятна ли она развитию индивидуальности — исключительно человеческого феномена. И сила народа определяется, говоря с вынужденной абстрактностью, тем, какому числу индивидов дана жизнь. Оперировать же собирательным, нерасчлененным понятием «народ» — это, по — моему, и свидетельствует, что авторское сознание еще архаично. Но, удивительное дело, во — первых, русская литература знает не один и не два подобных случая; во — вторых, архаическое мышление сосуществует с художественным творчеством немалой объективной силы, и чем она выше, тем архаичнее мышление такого автора, но это — проблема художественного,а не социального творчества.
Платонов — человек остался в границах советской идеологии, остался утопистом, уверенным, будто основная задача Октябрьской революции — благо человека, Ленин — носитель пушкинского начала и пр. Но Платонов — художник усомнился в этом, и его сочинения конца 20–х — середины 30–х годов являются художественной критикой того, в чем он как человек был убежден.
В начале 20–х годов у Платонова не было расхождения между тем, что он писал как художник, и тем, что думал как человек. В городских стихах той поры индивидуальное не находило места, людей автор вообще не брал в расчет:
Лопнули мускулы. Смерть человеку — Брошен в колодец последний калека, Душу живую машина рассекла. Наша душа — катастрофа, машина.
Контекст, из которого взяты строки, не позволяет предполагать, что изображенная картина ужасает поэта. Она, похоже, вызывает в нем даже восторг, — впрочем, известно тогдашнее поклонение молодого Платонова машине.
Смерть человека, торжество машины занимали Платонова в начале 20–х годов. Эти мысли не покидали его до середины 30–х годов, пусть высказаны иным тоном. В рассказе 1934 г. «Мусорный ветер» он описал — на примере Германии, где укреплялся фашизм, — как происходит потеря человеческих черт. Фашизм и Германия — образы, а не знаки конкретной истории, Платонов ее не знал и судил, вероятно, по газетам, что портит рассказ. Но есть яркие эпизоды. Альберт Лихтенберг, бессильный в протесте против фашизма, на глазах читателя превращается в животное. Образ многосмысленный, ибо фашизм в рассказе — метафора всякого организованного насилия над индивидуальным сознанием, и отсвет этой метафоры падает на советский режим.
Да, человеку смерть, потому что его душой стала машина. Строки Платонова подтверждаются другими словами:
Нам разум дал стальные руки — крылья, А вместо сердца — пламенный мотор.Разумеется, когда человеческое в человеке заменили железным, он и дела подберет нечеловеческие:
Товарищ, нам тесны планеты, Вселенная нам каземат<…> Товарищ, построим машины, Железо в железные руки возьмем.Если душа — машина, то лицо и руки железные — новая анатомия, свидетельствующая, что рождается новый тип человека, хотя нет оснований считать, будто он — высшее достижение. Скорее обратное: вопреки намерениям автора началась деградация, исчезновение антропологических признаков, замещаемых признаками косной материальности.
В цилиндрах миры мы взорвем И с места вселенную сдвинем.Почему герою Платонова так легко дается надругательство над миром — переделать до основания, расплавить, взорвать, умертвить Божью душу? Автор косвенно ответил: потому что имеем дело с новым типом, в котором глохнут разнообразные свойства, сохраняются худшие. Железным рукам должна соответствовать железная голова, а ей невдомек, что даже по обычному здравому соображению любое вмешательство в существующий порядок мира может не дать искомых результатов. О причинах подобного недоумия Платонов, хотел или нет, высказался открыто:
Я сердце нежное, влюбленное Отдал машине…Вспомним цитированное суждение П. Д. Юркевича о сердце — образе человеческого в человеке; критику этим мыслителем антропологических идей Н. Г. Чернышевского, основанных, согласно Юркевичу, на примитивном, рационализированном представлении об устройстве мира и месте в нем человека. Лирический герой Платонова выразил именно этот примитивизм, близкий антропологии Чернышевского.
«Фрося хотела, чтобы у нее народились дети, она их будет воспитывать, они вырастут и доделают дело своего отца, дело коммунизма и науки. Федор в страсти воображения шептал Фросе слова о таинственных силах природы, которые дадут богатство человечеству, о коренном изменении жалкой души человека…» («Фро», 2, с. 146).