Сармат. Смерть поправший
Шрифт:
— Не время об этом, папа...
— А другого времени у нас может не быть, Вадька. Смекаю, что ты по прошлой весне в Афганистан напросился, чтобы сжечь там свои наследные комплексы, а?
— Возможно, — смутился сын.
— Я так и подумал, когда твоя мамаша Дора Донатовна расписала мне в красках подробности твоего вояжа на Гималаи!
— На Гиндукуш.
— Один хрен! — отмахнулся отец. — Прошел, сынку, там «чистилище»?..
— Пожалуй, да...
— Значит, могу быть за тебя спокойным — ты с обрыва не прыгнешь?
— С обрыва?
— Мы-то, марксисты, давно уже всех в свинячье стадо сбили, а эти, «с горящей веселостью глаз», ныне стадо к обрыву кнутом гонят — прыгайте, мать вашу, прыгайте!.. Аз
А они-то, попомни: на берегу останутся, и «с горящей веселостью глаз» деточек себе нарожают. И все пойдет по новому кругу... Грустно, сын!..
— Грустно, папа...
— Грустно. И не потому, что жизнь прошла в доказывании, что дважды два — восемь, не в том дело. Оскотинил нас Вселенский Хам дальше некуда. И мы, грешные, и деточки мои «с горящей веселостью глаз» не скоро еще облик человеческий примем.
— Мне кажется, что дела не так уж плохи, папа... В конце концов, мы страна поголовной грамотности, у нас мощная наука, древняя культура. Наша интеллигенция не даст...
— Даст! Эта грязная шлюха кому угодно даст! — стукнул кулаком по столу отец. — Ленин когда еще подметил, что русская интеллигенция — говно! Интеллигенция, она столетиями из всех сословий прорастает. Без сеятеля, сама, как редкостная ковыль-трава. Ее и так крохи на Руси были, а к тридцать седьмому под корень эти крохи выкосили, чтоб они, не дай бог, непредсказуемо в народе не проросли. А о той, о которой ты толкуешь, рабоче-крестьянской, то она... Сурепка она скороспелая в поле ржи. Сорняк зловредный. Вчера в ЧК друг на дружку стучали, потом в КПСС наперегонки перли, а нынче, глянь-ка — кульбит без разбегу и доллару осанну хором выводят. А чтоб люди добрые не унюхали, как смердят оне, так про «общечеловеческие ценности» туману подпустили.
— Что в них плохого?
— А-а! — отмахнулся старик. — Под кисло-сладким соусом все тот же «Интернационал» бесовский... Вчера мы его штыками да тюрьмами навязывали, сегодня — этими самыми «ценностями». А смысл, сынку, все тот же — не дать русскому человеку с коленей подняться и начать своим умом жить. Знаешь, почему у нас с социализмом пшик вышел? — спросил он свистящим шепотом.
— Хотелось бы услышать от академика Савелова.
— Рецепт социализма наша интеллигенция списала у Европы, списать-то списала, а съедобного блюда по нему сварганить не сумела. Уж как старалась, а все отдает кислыми щами. У той старой, разночинной, интеллигенции и твоей, рабоче-крестьянской, один родовой признак имеется: как вглядится она в лик России, так от него, аки черт от ладана. Боится она ее лика и духом ее животворящим брезгует. Светом в окошке для нас со времен царя Петра был немецкий бюргер, потом французский буржуа, а теперь вот американский ковбой, у которого «кольт» и одна извилина напополам с лошадью.
— Суров ты, папа! — улыбнулся сын.
— А ты посмотри, Вадька, с какой прытью нынешние борцы за права человека внушают русским комплекс неполноценности и вселенской вины, как обливают помоями их историю?.. Она, видите ли, у русских кровью писана. А у Европы и Америки медом, что ли?.. История кровь нашу славянскую густо разбавила половецкой да угро-финской, а наши интеллигенты от такого родства в ужасе вопиют: чур нас, чур! Ах, мы непредсказуемые, ах, морды у нас косоротые и какие-то неумытые!.. Царь Петр, дабы облагородить неумытых, косоротых, как прочитал прожженного циника Макиавелли, так сразу поперся к прощелыге Лейбницу. Научи, мол, старый плут, как нам твой немецкий «орднунг» обрести. Обрели «орднунг», да за два века он интеллигенции приелся, и она от него, спьяну, видать, в ноги к еврейскому лавочнику Марксу бухнулась. Научи, мол, бородатый, как нам твой кибуц в наших снегах сотворить. А теперь вот от его кибуца к «мировому правительству» на карачках ползем. Причешите, мол, хоть вы нас, нечесаных. А уж оно причешет!.. Дай бог, миллионов двадцать косоротого народонаселения для самых черных работ оставит. Все, сынку, к тому идет...
— Сгущаешь краски, родитель.
— "...Ум человеческий смущен, в его глубинах — черный страх, как стая траурных ворон на обессиленных полях", — вновь процитировал тот Гумилева.
— Таков ход истории и не вина интеллигенции в том.
— Вина! — стукнул кулаком по столу отец. — Деда твоего вина, моя, сынку, вина. Ты, мой сын, слава богу, по военной линии пошел — на тебе вины нет. Твой прадед, предводитель Шацкого уездного дворянства, когда прочитал в «Губернских ведомостях», что интеллигенты Гриневицкий сотоварищи царя-освободителя Александра Второго бомбой разорвали, заплакал и изрек: «Долго теперь не отцепятся слуги сатаны от России. Долго ей, матушке светозарной, пребывать в корчах адских». Так что, сынку, — ему одному наша интеллигенция служила и служить будет. Ему одному, понял?..
— Кому — ему?..
— Не понял, что ли — лукавому! — отрезал отец. — Интеллигенции твоей всегда было плевать с высокой колокольни, из чьих рук бутерброд свой получать, лишь бы слой икры на нем толще был.
Опрокинув в рот очередной лафитник, старик круто сменил тему разговора:
— Пророков нет в своем отечестве, сынку, — поищи их в чужом. За нас с Донатовной не беспокойся, а себя береги.
— Пап, почему ты всегда смеешься, когда называешь маму Дорой Донатовной?
— Ха-ха! — развеселился тот. — Если я дражайшую мою половину настоящим ее именем назову, она лысину мою враз чумичкой погладит. Мамаша твоя, как ты знаешь, из премудрого хохлацкого городка Кобыляки. Звали там ее в девках Калькой, то бишь, Калерией Ивановной. А как я при Хрущеве в профессора выбился, имя природное ее смущать почему-то стало, ну и, не долго думая, назвалась она Дорой Донатовной. Почему Дорой и почему в папаши себе какого-то Доната выбрала, сия тайна для меня мраком покрытая. Слава богу, что не Клеопатрой Дормидонтовной, ха-ха-ха!..
— Господи, как же ты одинок у меня, папа! — вырвалось у сына.
Он хотел обнять отца, но тот сердито отстранился.
— С наполненными ветром парусами и горящим взором рвется из гавани в открытый океан юноша. С рваными парусами и потухшими глазами тащится из океана в родную гавань старик... Так, кажется, сказал великий Гёте, мой мальчик, — и отхлебнув из лафитника, старик бесшабашно махнул рукой: — За меня не беспокойся, сынку. В компании с зеленым змием я всегда могу утешиться вечной истиной: по помойке, именуемой жизнью, каждый из нас, смертных, бредет в полном одиночестве.
— Да, истина не нова.
— А я вот смотрю на тебя, а глаза-то у тебя, сынку, волчачьи, затравленные... Похоже, у тебя на душе кошки чернее моих скребутся?
— С чего ты взял?
— Думаешь, не донесли мне, что ты в госпитале вены себе резал? Не говори мне только, что от взбрыкиваний сумасшедшей Маргошки черные твои кошки.
— "...Летящей горою за мною несется Вчера, а Завтра меня впереди ожидает, как бездна. Иду... но когда-нибудь в бездну сорвется гора, я знаю, я знаю, дорога моя бесполезна" — вместо ответа сын опять процитировал Гумилева. Из глаз отца выкатились слезы.
— Прости меня за пьяную старческую болтовню!.. — всхлипнул он. — Аз воздам!.. За дедовский и мой грех верноподданического служения лукавому, неужто, счет тебе будет предъявлен к оплате, сынку!..
— Не бери в голову, папа, — у твоего сына своих грехов хватает, — поднялся Вадим. — Однако мне пора.
— Да пощадит тебя Бог, мой мальчик! — глухо уронил отец. — Никогда в церкви не был, а тут пойду и на коленях буду вымаливать тебя у Бога.
Сын вышел из кабинета, а он остался сидеть, уставясь мокрыми глазами на догорающие головешки в камине.