Сатирикон
Шрифт:
73. Что могли мы, жалкие люди, сделать, попав в этот новый Лабиринт? Теперь уже мы мечтали идти мыться, а потому своей волей просим дворецкого, чтобы вел нас в баню, и, скинув одежду, которую Гитон принялся сушить при входе, вступаем в баню, представлявшую собой место тесное и похожее на вместилище холодной воды, где вытянувшись стоял Трималхион. Но и здесь не дано было избавиться от его меры не знающего самохвальства. Теперь он рассуждал, что ничего нет лучше, чем мыться без толкотни и что на этом самом месте когда-то была пекарня. Наконец, он сел, утомленный, но, соблазнившись банной гулкостью, разинул чуть не до потолка пьяную свою пасть и залился песнями Менекрата, как утверждали те, кто умел понимать его язык. Остальные гости, взявшись за руки, кружились хороводом вокруг чана и улюлюкали на все голоса. Иные, заложив руки за спину, старались поднять зубами с полу кольцо или, став на одно колено, перегибались затылком назад и силились дотянуться до самых пальцев ноги; а мы в свою очередь, пока те развлекались как
Когда хмель рассеялся, нас провели в другой триклиний, где Фортуната уже расставила свои изыски. Тут мы рассмотрели светильник и бронзовых рыбаков, столы все из серебра, вокруг — чаши глиняные с позолотой и вино, которое цедили сквозь полотно на глазах у всех.
«Други мои, — сказал Трималхион, — сегодня мой раб первое бритье празднует; хороший — чтоб не соглазить! человек, подходячий! А потому — тронули и чтоб гулять до зари!»
74. Не успел он кончить — пропел петя-петушок. Встревоженный этим гласом, хозяин велел вылить вина под стол, а светильник — окропить чистым вином. Мало того, он поменял перстень с левой руки на правую и сказал: «Не зря этот трубач нам знак подал: не то пожару быть, не то помрет кто-то по соседству. Чур нас! А потому кто принесет этого глашатая, тому наградные!» Не успел договорить — уж тащат соседского петуха, каковой приговорен был хозяином к сварению в котле. Сейчас же ощипывает его тот повар-искусник, который недавно настряпал птиц и рыб из свиньи, и кидает в кастрюлю. А пока Дедал разливал обжигающую жидкость, Фортуната молола перец в деревянной мельнице.
Ну а когда полакомились деликатесами, хозяин оглянулся на прислугу и «вы это что, — говорит, — все не ужинали? А ну, прочь, пускай теперь другие послужат». Тут вступил новый отряд, и те, уходя, воскликнули: «Прощай, Гай!», а эти — «Здравствуй, Гай!» Тогда же омрачилось впервые наше веселье. Пришел с новою сменой совсем недурной мальчонка, тут Трималхион и кинься на него с лобзаньями. А потому Фортуната, чтобы не уронить своих прав, принялась поносить мужа, величая его отребьем и срамником, раз он не умеет похоть свою придержать. Напоследок она бросила: «Кобель!» Трималхиона задела брань, он и запусти кубком Фортунате в лицо. Та возопила, словно ей глаз выбили, и трясущимися руками закрыла лицо. Всполошилась и Сцинтилла, укрывая ту, трепещущую, у себя на груди. Более того, внимательный мальчишка тот тоже приложил к хозяйкиной щеке холодный кувшинчик. А Фортуната, прильнув к нему, заплакала-зарыдала. Между тем Трималхион не унимался. «Что-о?! — кричал он. — Актерка мне станет перечить?! С каната ее снял, в люди вывел! Ишь, раздулась, как жаба! Через плечо никогда не переплюнет! Колода, не женщина! Ну да, кто на чердаке родился, тому дворец не приснится! Пусть гений мой от меня отвернется, коли я не усмирю эту Кассандру армейскую! А я-то, дурень грошовый, из-за нее десяток миллионов прозевал. Сама знаешь, не вру! Агафон-то, парфюмер хозяйки соседней, отозвал меня. „Мой тебе совет, — говорит, — роду своему вымереть не дай“. А я-то все добрячка ломаю, славы худой боюсь — себе же крылья подрезал. Ну, ладно, пожди! Ногтями меня откапывать станешь! А чтоб ты прочухала, чего ты над собой сделала: слышь, Габинна, не хочу, не нужно статуи ейной на памятнике на моем, а то мне и покойником все с ней грызться. Хуже того, еще ты не знаешь, как я навредить умею: мертвого меня ей не целовать, не желаю!»
75. После таких раскатов Габинна стал упрашивать хозяина не гневаться боле. «Все-то, все мы грешны, — говорил он. — Чай, не боги, а человеки». Это же подтвердила плачущая Сцинтилла и, заклиная Гая его гением, стала просить, чтобы переломил он себя. Не умея долее сдерживать слезы, Трималхион говорит так: «Твоей, Габинна, мошной клянусь — плюнь ты мне в рожу, если я в чем виноват! Что мальчишку этого славненького чмокнул, так ведь не за красу его, — славный, вот что. Уж он десятые доли высчитывает, книжку с листа читает, подачки копит: уж он себе на них фракийскую форму купил, стульчик гнутый и два черпачка. Так мне потому и не глядеть на него? Не велит Фортуната! На ходули забравшись, у ней мнение? Мой тебе совет, совушка: сама свое добро переваривай, а меня, милая моя, ощериться не вынуждай, не то увидишь, какой у меня есть нрав! Ты меня знаешь: что порешил, колом пришил! Ну, да ладно — не будем о грустном! Прошу вас, други мои, ублажайте себя! И я был прежде как вы, да старанием собственным видите до чего дошел. Есть в голове умишко — в люди выйдешь. Другое прочее — чушь одна! „Умно купи, с толком продай!“, а то иной вам такого нагородит! Вот я — с богатства трескаюсь! Рыдаешь, храпуша? Смотри, как бы о жребии своем не возрыдать! Ладно, о чем это я? Честен, вот и добрался до богатства такого. С этот вот канделябер был, не больше, как из Азии прибыл. Короче говоря, всякий день, бывало, к нему примеряюсь. А чтоб скорее шерсть на роже росла, все маслицем из светильника губу потираю… Четырнадцать годков у хозяина за жену ходил — а что худого, коли господин желает? Хозяйка, та тоже была премного довольна. Смекнули? Хвастать не хочу, оттого и молчу.
76. Ну, как-никак, изволением богов, стал я хозяйствовать в доме, а там и к хозяину в душу залез. Что говорить: он меня вместе с Цезарем наследником сделал, получил я наследство — с сенаторской каймой. Ну, да человеку все мало. Подвязался торговать. Длинно рассказывать не стану: пять судов снарядил, погрузил вина — оно в те поры на вес золота ходило, — отправил в Рим. И что вы думаете? Будто я им так приказал: все разом потонули суда! Истинно слово, не вру: в один день у меня Нептун тридцать миллионов слопал! Думаете, я руки опустил? Как не так: я от убытка этого не поперхнулся, словно не было ничего! Другие построил — больше, лучше, задачливей: никого не было, кто б меня крепким мужиком не назвал: у большого корабля — большая, знаешь ли, сила! Опять вина нагрузил, сала, стручков, да благовоний, да рабов. Ну, тут и Фортуната святое дело сделала: все золото свое, все тряпье продала да мне сотню золотых в руку положила. Отсюда пошло вздыматься мое добро. Спорится дело, коль боги захочут. В один оборот округлил миллиончиков десять. Тотчас откупил все поместья, что прежде за благодетелем за моим были. Строю себе дом, покупаю людей, вьючный скот; к чему притронусь — растет, как сот. А как собралось у меня больше казны, чем на всей родине было, я и шабаш: с торговлей покончил и давай на отпущенниках наживаться. И уж подлинно: я и браться-то ни за что не хотел, да уговорил меня кудесник, что забрел как-то сюда в колонию, гречишка один — Серапой звали, завсегдатель был у богов. Он обо мне такое рассказал, о чем я и сам перезабыл, разъяснил мне все с головы до пят, в кишки заглянул; разве того только не сказал, чем я вчера ужинал.
77. Можно подумать, он век со мной прожил. Да вот, Габинна, ты, кажись, был тогда. „Хозяйку твою ты, — говорит, — тем-то вот взял, в друзьях тебе нет удачи, никто твоего добра не помнит как следует; земли у тебя необъятные. Пригрел ты змею на груди своей“. А еще то, чего мне бы не рассказывать, — что остается и по сей час моей жизни тридцать лет четыре месяца и два дни. А мимо того, скоро получать мне наследство. Довлеет надо мной моя судьбина. Так что удастся мне, может, до Апулии угодья довести, тогда буду считать, что недаром прожил. А пока Меркурий меня хранит: выстроил я дом этот, сами помните, была конура, нынче — храм. Четыре столовых имеется, комнат жилых — двадцать, мраморных портиков — два, да наверху комнатушки рядком, да моя спальня, да вот этой змеи логово, да привратника каморка отменная, да и гостям есть где приткнуться. Короче, сам Скавр, бывало, сюда наедет, так нигде лучше гостить не предпочитает, а у него отцовская усадьба приморская в наличии. Да много чего у меня есть, покажу вам сейчас. Верьте мне: есть асс — стоишь асс, имеешь — силу заимеешь. Вот и сотоварищ ваш — был лягушок, стал царь! Ты подай-ка, Стих, то платье выходное, в каком хочу, чтоб выносили меня. Подай и умащений, и на пробу из амфоры той, из коей велю косточки мои омыть».
78. Не промедлил Стих и принес в триклиний белый покров и тогу с пурпурной каймой. А хозяин велел нам ощупать, хороша ли шерсть, из которой они сработаны. «Смотри у меня, Стих, — промолвил он с улыбкой, — чтоб этой ткани мыши да моль не тратили, не то я тебя живьем изжарю. Желаю, чтоб на славу меня хороняли, чтобы весь народ для меня доброго просил». Сейчас откупорил он пузырек с нардом и всех нас помазал со словами: «Уповаю, что будет мне мертвому так же славно, как и заживо». Он еще и вино велел налить в винный сосуд и пригласил: «Вообразите, что тризну по мне правите».
Стало совсем тошнотворно, когда Трималхион, постыдно и тяжело охмелевший, велел завести в триклиний новых исполнителей — трубачей, а сам, утопая в подушках, вытянулся на последнем своем одре и распорядился: «Считайте, что помер я; вдарьте-ка чего хорошенького». И завели же трубачи погребальный вой! Особенно хорош был раб того похоронных дел мастера, что был красой собрания, — этот такое рванул, что всполошил целую округу А потому пожарные сторожа из соседней части, решив, что у Трималхиона пожар, нежданно вломились в дверь и стали, в соответствии с предписаньями, орудовать с помощью воды и топоров. Улучив неоцененный случай, мы надули Агамемнона и бежали стремглав, словно и вправду от пожара…
79. Не шел впереди нас факел, чтобы указывать путь блуждающим, а молчание полуночи не обещало более появления встречных огней. Прибавить к тому еще опьянение и незнакомость мест, которая и днем сбивала бы! Только после того, как мы едва ли не целый час влачили окровавленные стопы через камыши и осколки битых горшков, выручила нас наконец находчивость Гитона. Этот умница — умен, кому и при свете ведома тревога заблуждения, — пометил наперед всякий столбик и колонну, и надежные эти начертания побеждали непроглядную ночь, белея различимо и указуя дорогу блуждающим.
Впрочем, нас ожидали немалые подвиги и тогда, когда мы добрались до нашего подворья. Случилось так, что старуха хозяйка столь прилежно полоскала горло вместе со своими постояльцами, что вряд ли заметила бы, когда все горело бы огнем. Мы, кажется, заночевали бы у порога, если бы за нас не заступился прискакавший на многоконной упряжке нарочный от Трималхиона. Этот долго сетовать не стал, а выломал входную дверь да и пустил нас идти своим ходом…
Что за ночка, о боги и богини! Что за мягкое ложе, где, сгорая, Мы из уст на уста переливали Души наши в смятенье! О, прощайте, Все заботы земные! Ах, я гибну!