Савва Мамонтов
Шрифт:
Пасхальную службу стояли в русской церкви при посольстве. Народа было немного. На клиросе только два псаломщика. Савва встал с ними и пел. «Архимандрит Александр благодарил мужа», — записала Елизавета Григорьевна.
Через день Савва Иванович уезжал в Россию. Зашли в мастерскую Антокольского, но никого не застали. Огорчился, рассердился:
— Судьба помиловала на Везувии, но не порадовала в Риме.
— Не пустословь! — Елизавета Григорьевна веровала по-детски искренне, всякое непочтительное к Провидению слово ее пугало.
17-го Савву Ивановича проводили, а на другой день вместе с Сережей и Александрой Антиповной Елизавета Григорьевна
Пригласил войти, прочитал письмо Гартмана.
— Я рад вам, рад, — говорил Марк Матвеевич. — Гартман человек увлекающийся, чересчур страстный. Наверное, наговорил обо мне Бог знает что. А это только поиски, зачины.
Дал Сереже глины, и тот радостно принялся лепить что-то свое. Елизавета Григорьевна невольно посмотрела на узкие щели окон, заметив, что света здесь маловато.
— Да, — сказал Антокольский, — вы правы. Италия меня не балует своим божественным солнцем. Перебираться на другое место со всем этим, — он развел руки, показывая гору глины, статуи, гипсы, мраморные глыбы, — безнадежно. Одно удачно — мастерская в центре Рима. Совсем рядом знаменитый «Тритон».
— Фонтан?
— Фонтан, — вздохнул Антокольский. — Не знаю, от каких таких вод, но у меня углы зеленые. Вы чувствуете, какой нехороший воздух…
Покосился на загрохотавших молотками каменотесов. В другом конце мастерской из мраморной глыбы выбивали Ивана Грозного.
— Это для Третьякова, — сказал Антокольский. — Господин Третьяков, кажется, родственник вашего мужа?
— Вера Николаевна, супруга Павла Михайловича, приходится моему мужу двоюродной сестрой.
Смотреть работы под внимательным взглядом автора — испытание. Елизавета Григорьевна мяла в руке платок: надо сказать о Петре похвалу, и упаси Боже от пошлости… Ее спас появившийся Адриан Викторович Прахов, ученый искусствовед. Он знал Мамонтова и принялся торопливо намечать для Елизаветы Григорьевны план осмотра Рима.
— Я бы сам все показал, но вечером уезжаю в Неаполь.
— А мы из Неаполя бежали, — призналась Елизавета Григорьевна.
Ее история о ночном приключении на Везувии поразила Антокольского.
— Вы ведь, наверное, укоряли мужа, что не повел вас к лаве? — спросил он вдруг.
— Укоряла! — согласилась Елизавета Григорьевна. — И за другое укоряла: лошадям не дал отдохнуть хорошенько.
— Страшиться — дело угодное Богу. Кто ничего не страшился, упал в огненную реку, — ласково улыбнулся Елизавете Григорьевне. — Я заменю вам Адриана Викторовича.
Антокольский повез своих новых знакомых не к древностям, не в Ватикан, а в мастерскую русского скульптора Матвея Афанасьевича Чижова. По дороге рассказывал о нем:
— Он из крестьян. Это у него на лице написано, как на моем, что я из евреев.
Елизавета Григорьевна невольно вспыхнула.
— Извините. Я знаю, для русских еврей — это не одно только наименование народа, это еще какой-то неосознанный стыд… Предание смерти Иисуса Христа, спаивание простолюдинов евреями-шинкарями, финансовый разбой банкиров… Но ведь есть еще народ… Мы с Репиным об этом много говорили, и особенно со Стасовым… Но я отвлекся. Отец Матвея Афанасьевича имел в Москве, при Немецком кладбище, крошечную мастерскую надгробных плит… Это помогло ему устроить сына в немецкую школу, дать грамоту, а вторая школа была в мастерской. С одиннадцати лет Матвей Афанасьевич резал на камне заупокойные надписи… Это тоже почти моя жизнь. Отличие в том, что отец Чижова любил своего Матвея,
Марк Матвеевич призадумывался, но открытое лицо его было чистым, в нем не было укора прошлому, одна печаль. Глаза мудрые, но без блеска, без света. Улыбнулся:
— Первый мой рисунок на столе — изобразил канатоходцев с афиши — был отмечен оплеухой со всего плеча.
— Я слышала, вы были в юности резчиком.
— Отец отдал меня в мастерскую, где вырабатывали позументы: золотую и серебряную тесьму… Но это было такое золото, такое серебро — от зари до полуночи — я бежал… Тогда меня, отодрав, пристроили в заведение Тасселькраута, резчика по дереву… Бог послал увидеть картину Ван Дейка «Христос и Богоматерь». Я вырезал эту картину из дерева, и губернаторша Вильны госпожа Назимова, увидевши во мне дарование, отправила с письмом в Петербург к баронессе Раден, фрейлине великой княгини Елены Павловны…
Антокольский отер ладонью лоб и внимательно посмотрел в глаза Елизаветы Григорьевны.
— Что со мной?.. Я рассказываю о себе, — засмеялся. — Вот что такое дар слушать! Но знаете, Елизавета Григорьевна, у меня с Чижовым действительно много общего… Я голодал и холодал в Петербурге, он в Москве. Меня опекал Пименов, его Рамазанов… Когда учат собак — их кормят, учащегося человека накормить забывают. Оба мы делали горельефы, получали за них медали. Правда, за плечами Чижова была школа, он еще Строгановку посещал, а я совершенный неуч. Я ведь не был студентом, а вольнослушателя в любое время могли сдать в солдаты. Много говорят о солидарности евреев, но знаете, сколько мне давал банкир Гинцбург от своих миллионов — десять рублей в месяц, и очень недолго. А ведь я — скульптор. Нужно было покупать материал, платить за квартиру… Чижову повезло. Рамазанов взял его в помощники, в храм Христа Спасителя. Я был в Москве… «Сошествие Христа во ад» — колоссальный горельеф. Его Чижов изготовил по эскизам учителя. Он и для Микешина много потрудился, для его памятника «Тысячелетие России». Горельефы «героев», «просветителей», треть «государственных людей» — чижовские. Я так подробно рассказываю о Чижове, потому что о себе он говорить не любит. Русские должны бы знать своих гениев. Талант Матвея Афанасьевича — русский… Такого скульптора в Европе нет, но Европе он чужд, а русские только тогда преклоняются перед своими мастерами, когда эти мастера озарены европейской славой.
— Я мало об этом думала, — призналась Елизавета Григорьевна. — Я мало знаю искусство. Меня больше волновала музыка.
— Итальянская.
— Скорее немецкая, Бетховен…
— Шуман, Шуберт!.. Грешен, люблю русскую музыку. Особенно Мусоргского, Римского-Корсакова… Бородина, Серова… Стасов познакомил.
Чижов обрадовался посетителям. Предложил вино, фрукты, а Сережа снова добрался до глины.
Елизавета Григорьевна подошла к еще незавершенному «Крестьянину в беде».
— Погорелец, — сказал Чижов. — Я их насмотрелся в детстве. Избы часто горели, крыши-то соломенные.
— Жалко, — призналась Елизавета Григорьевна.
— Вы — русская душа, вот и жалко! — сказал Антокольский. — Русские более всего к жалости способны.
Елизавета Григорьевна перешла к мраморной милой группке «Играющих в жмурки», но вернулась к погорельцу.
И надолго замерла около скульптуры.
С художниками быть на равной ноге оказалось совсем просто, Елизавета Григорьевна приободрилась. Сережа тоже утешил. Прощаясь, он подошел к каждой из скульптур и погладил.