Савва Мамонтов
Шрифт:
— От Руми яснее не стало.
— Сейчас! Сейчас! Все эти звенья тайны, составляющие одну цепь, заканчиваются замком и ключом. Оказывается, достигший Лица Господа — у нас Господа лицезрел один Моисей — всего лишь идолопоклонник. Между прочим, изображения лица Мухаммеда существуют, но все эти лица разные. Иконы у мусульман быть не может, если для них даже Лик Аллаха — идолопоклонство. Избавление от идолопоклонства приходит с постижением истины Аллаха, его сути. Шейх Насафи об этом так говорит: «Миновавший лицо Аллаха и достигший сути Аллаха освобождает себя от идолопоклонства, находит примирение с людьми мира, избавляется навсегда от возражения и отрицания.
— А ведь для Православия — удостоиться видеть Бога значит уже обрести спасение, у нас Лик Бога важнее Библии, или я ошибаюсь?
— Савва Иванович, а вы говорите, что не понятно! — просиял Мстислав Викторович. — Мы подошли к ответу на вопрос, что стоит за всеми этими изысками мысли, почему мусульмане предпочли Ликописи — Словопись, буквопись. Вот что сказал поэт: «Отсутствие облика является знаком божьего человека». Отсюда оно, мистическое благоговение перед чистым листом бумаги, ибо начертание слова равносильно отверзанию уст, отверзанию очей, избавлению от слепоты и немоты.
Рассказывая о московской жизни, Мамонтов писал Поленову в Париж: «Мстислав Прахов и по сей момент у меня, витает в облаках, нюхает райские цветы и только потому носит штаны, что холодно. Ай, ай, ай, какой идеалист, я таких не видывал!..»
Как-то, отправляясь на службу, Савва Иванович заметил, что Мстислав Викторович сидел в гостиной, разложив перед собой изображения Богоматери. Это были репродукции картин Лукаса Кранаха, Рафаэля, Моралеса и репродукции икон Богоматери Донской, Владимирской и Феофана Грека из Деисусного чина Успенского Кремлевского собора.
Воротившись со службы, Савва Иванович застал Прахова перед теми же репродукциями и чуть ли не в той же позе. Профессор встрепенулся, торопливо собрал репродукции.
— Самое удивительное, — бормотал он, — я не вынес из этого моего денного караула ни одной новой мысли. У Кранаха — великолепие внешнего, душа на яблочках, у Рафаэля — в глазах, у Моралеса не картины — страдание. Оно не только на лице Богородицы, в позе, но и в складках одежды, в каждом светлом луче, в каждой тени. — Прахов казался рассерженным, расстроенным, собирал и снова рассыпал репродукции. — Что я хотел понять? Красота Владимирской Богоматери, отстраненная от человека, красота в себе…
— Ну так это Византия, — сказал Мамонтов.
— Да, Византия. В русской Донской Богоматери все божественное перетекло в материнскую улыбку, недоступного или отстраненного не осталось. Феофан Грек посредине. Русская духовность преобразила его кисть. Он не колеблется, он — человек русской веры, но природа его — византийская… Я ни на йоту не продвинулся, все это я понимал вчера и год тому назад. Впрочем, нынче, глядя на иконы, я улетел мыслями… к Хафизу.
— Мстислав Викторович, — спросил осторожно Савва Иванович, — вы успели пообедать?
— Кажется, нет.
— Так пойдемте пообедаем.
— Прекрасно, но я хочу сказать вам о Хафизе. Хафиз! — И Мстислав Викторович превратился в мираж.
Вроде бы и вот он, профессор из Дерпта, а потрогать его невозможно — материя истончилась, и остался дух, колеблемый воздухом.
«Ты явилась ко мне хмельная, озаренная светом луны. В прозрачных шелках, не скрывающих тайных уз тела, с чашей вина в руке. В твоих глазах безумный задор, а в изгибе губ тоска. Хохочущая, бесстыдная, села у моего ложа: — Неужели ты спишь, мой возлюбленный? Посмотри, как я пьяна! — Да будет навеки
Мстислав Викторович потирал виски и переносицу.
— Всего четыре бейта! Содержание я передал вам почти точно, но попробуйте вместить все это в восемь строчек. — Прахов призадумался, но тряхнул кудлатой головой: — Я все-таки дочитаю газель… Поди прочь, трезвенник, не отбирай вина, иной отрады нам не послано от Аллаха. Все, что налито судьбой в наш кубок, мы выпили до последней капли, до призрачного сна. Что это было за вино — мы так и не поняли: был ли это божественный нектар или ручей, в котором развели безысходную тоску? Довольно, ни о чем больше не спрашивай, мудрый Хафиз. Вино и косы красавицы — вот она, глубина мира.
Мстислав Викторович вздыхал, причмокивая и потирая то виски, то переносицу.
— Опьянение, Савва Иванович, у суфиев имеет несколько ступеней. Первая — опьянение любовью, вторая — опьянение ужасом, ибо открылась душа и все ее сокровенные качества. Третья ступень — опьянение усердием в повиновении перед Истиной, четвертая — опьянение созерцанием милости Аллаха. Короче говоря, чтобы достигнуть состояния «бака» — пребывания в вечности Аллаха, — нужно осилить лестницу, где вместо ступеней — чувства: созерцание, надежда, страх, стыд, любовь, страсть, уверенность и наконец — море небытия, без букв и слов.
— Я все понял, — рассмеялся Савва Иванович. — Нет, персидской поэзии мне не одолеть. Вы, кажется, на днях переводили немецкие стихи. Может, тут я буду сильнее. Но прежде подкрепим пищей грешную нашу плоть.
Суп Мстислав Викторович съел жадно и молча. А вот до стерляди не дотронулся, читал свои переводы Кристена. Поэт стихи писал ядовитые. Этот яд, это неприятие современного жирующего общества, видимо, отвечали настроению Прахова.
Хочешь в нем души добиться — О казне своей несметной, О своей растущей славе Речь начнет он незаметно — И, качаясь телом пухлым, Он ведет тебя по залам И, в далеких планах нежась, К детям вдруг приводит малым. Дети — вылитый родитель. Так же тупы, так же грубы, В зверски пошлую улыбку Так же складывают губы. О знакомых, о друзьях ли. Близких людях речь заходит — Титулованных своих он Напоказ тебе выводит. От души ль промолвишь слово. Позабывшись на мгновенье, Отрезвит тебя на месте Глаз тупых недоуменье.— Узнаю! — воскликнул Савва Иванович. — Это мой портрет.
— Неправда, — сказал Прахов, — но именно из вашего клана подобных большинство. Из моего — только единицы не такие. В пошлости и косности профессорские семейства уступают разве что попам.
— Мстислав Викторович, откушайте стерлядок. Стерлядка волжская. Насчет косточек не бойтесь — стерлядь без костей.
— Ах, без костей! — Профессор, словно он и впрямь опасался уколоться костью, принялся есть, торопливо, неряшливо и, так же торопливо отерев салфеткой рот и руки, снова прочитал стихи.