Савва Мамонтов
Шрифт:
Так, велением судьбы, в Москве собрались лучшие люди России, и у них выдалось несколько праздных дней для общения.
Семидесятые-восьмидесятые годы XIX столетия принято считать годами реакции, духовного застоя и даже опустошенности. Отнюдь!
Да, была цензура, приостанавливалось печатание «смелых» газет и журналов. Царь отдавал министерские посты валуевым и победоносцевым, имевшим репутацию душителей свобод. И все же самодержавие только оборонялось. О каком духовном застое речь, когда Достоевский писал «Братьев Карамазовых», Лев Толстой создал «Анну Каренину» и приступил к «Исповеди», когда одна за другой появлялись повести Лескова.
В те годы даже публицистика совершила чудеса. Кличи Ивана Аксакова воплотились в свободную, в самостоятельную Болгарию.
Открытие памятника Пушкину современники этого события сумели превратить в торжество русской идеи, в вершину, на которую потомкам следует оглядываться. Потому-то праздник, оставаясь праздником, был еще и полем сражения.
Партия Тургенева готовилась перетянуть Пушкина в свой стан, уготовляя поэту место в уголке, во втором ряду мировой культуры, западные идолы для западников были неприкосновенно высоки, недостижимы. Достоевский это понимал. Он писал жене, сообщая, что рад бы уехать из Москвы, да нельзя: «Во мне нуждаются не одни любители российской словесности, а вся наша партия, вся наша идея, за которую мы боремся уже 30 лет, ибо враждебная партия (Тургенев, Ковалевский и почти весь университет) решительно хочет умалить значение Пушкина как выразителя русской народности, отрицая саму народность… Мой голос будет иметь вес, а стало быть, и наша сторона восторжествует…»
Уверенность Достоевского в победе не напускная. Западники, опасаясь наэлектризованных и магнетических его речей, пытались провести на подготовительной комиссии вопрос о недопущении Федора Михайловича к чтению.
Слава автора «Братьев Карамазовых» вспыхнула как бы вдруг. В его честь 25 мая редакция «Русской мысли» дала обед в ресторане гостиницы «Эрмитаж». На обеде присутствовали профессора Московского университета, сторонники западной идеи. Достоевский крепко насолил им, приведя в краткой речи слова императора Николая I: «Пушкин — умнейший человек в России».
Противостояние, жречество, споры о народе, о его будущем, кому и куда вести народ, словно это теленок на веревочке. А солнце все равно светило, пирожники пекли пироги, артисты поднимали занавес, ожидая аплодисментов и славы.
Оторвать Пушкина от русского народа пытался еще Белинский, неосознанно, в Тургеневе этой неосознанности уже не было…
В один из прекрасных, праздничных вечеров в Большом театре на премьере «Фауста» Гуно совершенно случайно Василий Дмитриевич Поленов оказался соседом Ивана Сергеевича Тургенева. Маргариту пела Мария Николаевна Климентова.
— Какая искренняя душа! — изумился Тургенев. — И голос — чудо.
— Вам бы, Иван Сергеевич, послушать ее Татьяну! Невинность, ласковость… Все лучшее, что есть в русской женщине, Климентова — избави Боже! — не демонстрирует… сказать не умею. У нее это прорывается нечаянно, как скрываемое, потому что беззащитно…
Бедный Василий Дмитриевич был влюблен в певицу, но он не преувеличивал. Талант Климентовой поражал естественностью, чистотой, свято хранимым девичеством… Но это на сцене. Василий Дмитриевич не разглядел в Марии Николаевне светской львицы и пострадал.
— Писателям и художникам полезно посещать театр, — сказал Тургенев. — Здесь видишь, что ценят люди, в чем заблуждаются, на какую наживку клюют, как рыбы, но главное, именно здесь явственно обнаруживается пропасть, через которую не могут переступить ни зрители, ни артисты. И пропасть эта — будущее искусства и самого бытия.
— Не чересчур ли мы усложняем себе жизнь? — весело спросил Поленов. — Искусства созданы для радости, а мы их превратили в сплошное нравоучение, в церковь.
— Может, вы и правы, — легко согласился Иван Сергеевич. — Я целую вечность не сочинял стихов, но в прошлом году вдруг вспомнил юность…
Сияло небо надо мной, Шумели листья, птицы пели… И тучки резвой чередой Куда-то весело летели… Дышало счастьем все кругом, Но сердце не нуждалось в нем.Вот лучшее состояние человека и человечества — юность. Пушкин ножками восхищался, а мы из него, тут вы тоже правы, религию соорудили.
Памятник Александру Сергеевичу Пушкину открыли утром 6 июня (по старому стилю). Событие это запечатлено в рисунке Николая Чехова. Сброшено белое полотнище. В воздух летят венки цветов. Кругом хоругви, флаги, транспаранты со стихами. Мужчины все в цилиндрах, дамы в шляпах.
В два часа дня в большом зале Московского университета состоялся торжественный акт чествования памяти поэта.
В шесть часов вечера в зале Благородного собрания были даны обед и литературно-музыкальный вечер. Достоевский на этом вечере читал монолог Пимена.
Седьмого и восьмого июня прошли заседания Общества любителей российской словесности.
Седьмого выступил Тургенев. Его встречали как патриарха российской литературы, как прямого наследника Пушкина. Восторг перед началом выступления, овация и цветы по окончании. Но не все-то глазели на знаменитость, иные вслушивались в сказанное. Тургенев изрек о Пушкине: «Вопрос: может ли он назваться поэтом национальным, в смысле Шекспира, Гёте и др., мы оставили пока открытым. Но нет сомнения, что он создал наш поэтический, наш литературный язык и что нам и нашим потомкам остается только идти по пути, проложенному его гением…» Упаковка красивая, а в конфете — яд. Повторил Тургенев и старую песню Белинского: «Подделываться под народный тон, вообще под народность — так же неуместно и бесплодно, как и подчиняться чуждым авторитетам: лучшим доказательством тому служат: с одной стороны — сказки Пушкина, с другой — „Руслан и Людмила“, самые слабые, как известно, изо всех его произведений».
Достоевский расценил эту речь унижением Пушкина.
Федор Михайлович выступал 8 июня, в последний день торжеств. Слово, сказанное им, так повлияло на его собственную писательскую судьбу — вкусил-таки прижизненного признания и даже славы, — так поразило участников собрания и столь высоким пламенем перекинулось на общество, на всю Россию, что нельзя здесь не рассказать об этом замечательном событии.
Можно было бы привести целый ряд свидетельств участников того заседания, но ярче Федора Михайловича никто не сумел рассказать о его триумфе.