Савва Мамонтов
Шрифт:
Изразцы зарисовали. Пригодятся для Абрамцева…
А тайна между Василием Дмитриевичем и Наташей становилась все более жгучей, и все уже немножко переглядывались, перешептывались.
— Каморра-каморра-каморра! — ударяя на «рр», пел странное словечко Савва Иванович.
Разговоры в поезде пошли о красоте. О красоте, как ее понимает народ и как — просвещенные классы. О красоте истинной и обманной, о человеческой и божественной.
— Помните, как влекла к себе «Грешница» Семирадского? — спросил Спиро. — Я был среди поклонников этой картины, а потом
— Чего же тут стыдиться?! — удивился Поленов. — Картина Генрихом написана дерзко. В ней так много света. Фальшь поз, фальшь и надуманность в лицах — все это обнаруживается при первом же взгляде. Но талант он и есть талант. Он сильнее наших рассуждений и даже самой правды. Я слышал, как Крамской говорил на выставке: «Эта картина приказывает молчать рассудку».
— А не будут ли когда-нибудь смеяться над нами, над нашей увлеченностью и любовью? — спросила Елизавета Григорьевна. — Над репинскими «Бурлаками», над «Московским двориком», над «Христом перед судом народа»?.. Смеются же теперь над «Последним днем Помпеи».
— Над «Помпеей» смеются ревнители реализма. Этот смех — зазнайство современности. Детский злой смех. Все встанет на свои места через пятьдесят лет. И «Помпея» будет восхищать, и «Бурлаки». О «Христе» же сказать не берусь. Все будет зависеть от религиозности общества.
— А «Московский дворик»?
— А что вы сами скажете? — улыбнулся Поленов.
— Это будет любимейшая картина москвичей.
— Каморра! Каморра! Каморра! — напевал Савва Иванович.
Вернувшись из Ярославля, он затворился в кабинете, выходя к столу с загадочным видом и напевая новую свою песенку.
На пятый день все разъяснилось. Приглашенным в кабинет был прочитан водевиль, двухактовый, неаполитанский, навеянный ариями Петра Антоновича Спиро и влюбленными Наташей и Василием Дмитриевичем.
Действие водевиля — в Неаполе. Шайка мошенников голодает. На ее счастье является влюбленный граф Тюльпанов. Влюблен он в русскую девицу Марианну, но ее тетка Лариса Павловна желает видеть Марианну замужем за своим сыном Петром Ильичом.
Прочитали, загорелись, распределили роли. Графа Тюльпанова отдали генералу Кривошеину, за величавый вид, Марианну — Татьяне Анатольевне Мамонтовой, за очарование. Из ее вздыхателей можно было изгородь поставить. Ее рисовали все лето и Репин, и Антон, а теперь Илья Остроухов. Существо изумительно длинное и дико стеснительное. Роль тетки взяла Кукина, Петра Ильича — Репин, Англичанина в шляпе — доктор Якуб, роль воспитанницы Лидии Михайловны — Маша Мамонтова. Членами Каморры согласились быть — Спиро, Поленов, Сережа и Савва Иванович.
О строительстве церкви забыли на две недели. Шили костюмы, учили роли. Поленов писал декорацию.
Когда 24 июня занавес в сарае, превращенном в театр, поднялся, зрители ахнули и разразились овацией. Неаполитанское бездонное небо, сияющее синевою море, Везувий…
Пьеса была смешная, и зрители смеялись. Некоторые артисты тоже смеялись, что поделаешь,
Суфлеру приходилось через шум во весь голос кричать, актер повторял за суфлером не всегда точно, это вызывало очередную вспышку хохота. Отсмеялись, и за дело.
Пришла пора внутренней отделки храма. Пол решили выложить, как в древних греческих церквях, мозаикой. Виктор Михайлович нарисовал стилизованный цветок, а выкладывать мозаику охотников было много.
Неврев расписал клиросы, но вышло постно, скучно. Пришел в храм Виктор Михайлович, глянул и кликнул детей:
— Принесите цветов! Полевых, лесных, только в оранжерее ничего не трогайте.
Долго ли среди лета цветов набрать? Принесли несколько охапок.
Виктор Михайлович одним глазом на цветы, другим на клиросы. Так получилось весело, что клиросы без певчих запели.
Храм стал уютным, родным. Одно смущало — темновато, а в алтаре так совсем темно.
— Надо вырубить лес! — решил Савва Иванович.
— Нет, Савва! Ради Бога, не трогай деревьев, — просила Елизавета Григорьевна. — Сумрак — настроения придает. Не надо света, и так все чудесно.
Елизавету Григорьевну поддерживали Наташа Якунчикова и Васнецов.
Спиро и Савва Иванович стояли за свет.
Поленов улыбался и отмалчивался.
Иконостас тоже решили сделать своими силами, но сами же и тянули. Один быстрый Репин написал «Спаса Нерукотворного».
Еще август был впереди, а лето, такое даровитое и трудолюбивое, вроде бы и кончилось. Удивил Сережа. Написал драму «Станичники».
— Четырнадцать лет — и драма! — восхищался добрейший Петр Антонович Спиро. — Как Пушкин, как Гюго!
Драму сыграли 6 августа. Декорации написали автор и Поленов.
В эти дни торжества Антона и Сережи Илья Ефимович Репин, перебирая рисунки прошлого и позапрошлого лета, когда Антон был его тенью и двойником, наткнулся на простенькую акварельку. Сидит на лавке хотьковский горбун, кисть руки длиннющая, костыль в виде палки в плечо упирается, порточки белые. Для «Крестного хода» написан, один из толпы. И вдруг как кипятком ожгло! Горбун! Вот он ключ золотой! Не фонарь же — в самом деле — главное действующее лицо, а тот, у кого сомнения нет. И он — впереди, этот горбун… Лихорадочно собрался, этюдник на плечо — и в Хотьково, словно горбун птица какая, не улетел бы. На этот раз писал сепией. Сидящим опять-таки на лавочке. Договорился, чтобы пришел на дачу, позировал для портрета.
Горбун стал приходить.
Сначала Илья Ефимович написал одну голову. В лице — крестьянская простота и доброе расположение к миру. На портрете иной образ. Это умный, много думавший, светлый, несчастный человек.
Эти все работы Илья Ефимович принес в Абрамцево.
— Зимой наконец-то закончу картину. Мне недоставало действия, мысли. Этот несчастный парень — оправдание всему полотну. Вот кому чудо необходимо.
Савва согласился, но, пристально посмотрев на Репина, вдруг сказал: