Савва Мамонтов
Шрифт:
— «Царство Мое не от мира сего», — повторил Савва Иванович наизусть. — Меня всегда растревоживает это место. — «Если бы от мира сего было Царство Мое, то служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан Иудеям; но ныне Царство Мое не отсюда».
— Пилат себя чувствует много выше Христа, — заметил Поленов. — Все его слова свидетельствуют об этом: «Итак Ты Царь?.. Ты Царь Иудейский?.. Что есть истина?» И с прямой насмешкой: «Хотите ли, отпущу вам Царя Иудейского?»
Потом эта тема отразится в его известных полотнах.
Вечером подул ветер. Сияли звезды, мороз охватывал даже самые быстрые ручьи, но река все поднималась, а утром прорвало пруд.
В понедельник дети устроили для
В «Летописи сельца Абрамцева» читаем далее. «16 апреля. У Вани нормальная температура. Сергей ходит на охоту. Тяга была, но стрелять не пришлось. Убил сойку. Сам ходил на тягу. Сокрушил кошку. За что же? А за то, что она по ночам мяукала под окнами, а днем шляется по лесу и ест птах».
После такой вот шутки — сочинились стихи.
Вечером поздним мы долго бродили, Медленно вешняя ночь надвигалась, По небу тучки жемчужные плыли. Шумным потоком река разливалась, Бились о берег и, споря с преградой, Мчалися дальше с мятежной досадой. Долго за этой немолчной рекою Взором следили мы с тайной тоскою, — Словно и мы к той неведомой дали Всею душою умчаться желали, Словно желали упрямое море Вихрем развеять на буйном просторе, — В жадной погоне за счастьем, весною, Светлой зарею и жизнью иною…Стихи Савва Иванович сочинил к празднику. 24 апреля — день свадьбы, шестнадцатая годовщина. Праздничный день начался с хлопот. Елизавета Григорьевна с утра возила в Москву приболевшую Наташу, вернулась с Репиными. Илья Ефимович приезжал нанимать дачу в Хотькове. В пять часов были гости: Васнецов, Поленов, Кукин…
Вечером устроили громкое чтение по ролям. Взяли Майкова. Уже известную драматическую поэму «Два мира» и лирическую драму «Три смерти».
Эпикуреец Люций, философ Сенека и поэт Лукан приговорены к смерти, но убить себя должны сами. И они пируют в последний раз.
Васнецов получил роль Люция:
Мудрец отличен от глупца Тем, что он мыслит до конца…Поленов читал Сенеку:
Оставьте спор! Прилично ль вам Безумным посвящать речам Свои последние мгновенья!Лукана читал Савва Иванович.
Нет! Не страшат меня загадки Того, что будет впереди! Жаль бросить славных дел начатки…Умный текст, умные чтецы, готовые восхищаться друг другом.
Перед сном ходили слушать, как шумит половодье на Воре. Вспомнили о прошлогоднем желании — построить часовенку.
— Часовню-избу за день можно сложить, — сказал Поленов.
— Какой прок от часовни! — возразил Савва Иванович. — В часовне не только гости, но и семья наша не поместится. Нужно церковь строить.
На следующий день, правда, уже без Васнецова, ездили в Лавру. После долгой службы и дороги устали, а вот в воскресенье, 26 апреля, сели за стол с утра, и каждый нарисовал церковку.
Самый интересный рисунок, конечно же, получился у Поленова. Он по памяти воспроизвел
— Это — близко к истине! — воскликнул Савва Иванович. — Чем же тебя наградить за идею?
— Я награды хочу тотчас! — потребовал Поленов. — Извольте-ка вытерпеть мою музыку, которую я сочинил к драме «Два мира».
Музыку слушали и не только вытерпели, но и одобрили.
— В твоих мелодиях что-то восточное, — сказал Савва Иванович.
— Я о Палестине думал, — признался Василий Дмитриевич. — Для меня Палестина — страна пророков. Столб света с небес и земля, как скрижали. Смотри, читай, если есть глаза. А что до овец, до коров… Скот — это кошелек местного населения. Бредущий по пустыне кошелек.
— Тихо, тихо! — Савва Иванович поднял обе руки. — Экспромт.
Пора, корабль взмахнул крылом! Зовет труба моей дружины. Иль на шите иль со шитом Вернуся я из Палестины.— Я вернусь с картиной, — пообещал Поленов.
Климентова его совершенно измучила, он хотел бежать на край земли, хотел возрождения для дел великих. И ведь обещание было — Вере, страшное обещание, в страшный час.
С вечерним поездом приехал Кривошеин, привез сногсшибательную новость: генерал-адъютант, министр внутренних дел и шеф жандармов, а менее года тому назад полный диктатор со званием Начальника Верховной распорядительной комиссии по охране государственного порядка и общественного спокойствия с чрезвычайными полномочиями, граф Михаил Тариелович Лорис-Меликов — получает полную отставку.
Известие взбудоражило.
— У него только и было, что длинный нос, усы вполовину лица да бакенбарды, ложащиеся на эполеты, — вспыхнул Савва Иванович.
Кривошеин снизил голос до шепота.
— Рассказывают, что государь Александр Александрович сказал одному из приближенных: «Конституция? Чтоб русский царь присягал каким-то скотам?»
— Каким-то скотам, — повторил Поленов. — Великое же царствие ожидает бедный русский народ.
— У меня на днях был один инженер, человек весьма близкий к высшим кругам, — сказал Савва Иванович. — Пересказал мне историю про Достоевского, слышал он ее от Суворина… Я потому об этом вспомнил, что встреча Суворина и Федора Михайловича случилась в день покушения на Лорис-Меликова Ипполитом Младецким. Всего ведь год минул. Так вот, ни Достоевский, ни Суворин о покушении еще ничего не знали. Но Достоевский-то был человек электрический. Он набивал папиросы, а сам был, как после бани. Алексей Сергеевич так и спросил: «Вы после бани?» А Федор Михайлович отвечает: «Нет, я после припадка. Я до вашего прихода об одной странности нашего российского характера размышлял. Представьте себе: мы стоим возле окон магазина Дациаро, смотрим картины. Около нас человек, который тоже словно бы смотрит картины, но мы-то видим, что он притворяется. И тут подходит к нему один голубчик и говорит: „Через полчаса Зимний дворец будет взорван. Я завел машину“. Представьте себе, Алексей Сергеевич, мы это слышим. Но как бы мы с вами поступили? Пошли бы в Зимний предупредить о взрыве, обратились бы к городовому, чтобы он схватил этих молодчиков?» Суворин отвечает: «Нет, я бы не пошел». — «И я бы не пошел… И вот о том, почему не пошел, я и размышлял до вашего прихода. Ведь это ужас. Преступление. Я обдумал причину, которая не позволила бы мне кликнуть городового. Эта причина — ничтожная. Боязнь прослыть доносчиком. Достоевский — доносчик! Этого бы мне либералы никогда не простили…» — Савва Иванович замолчал, обвел всех взглядом. — Знаете, о чем более всего горевал Федор Михайлович? О том, что об этом нельзя сказать публично: «У нас о самом важном нельзя говорить».