Савва Мамонтов
Шрифт:
— И разве это не так?! — воскликнул Поленов. — Потому и нужна конституция.
— Теперь будет не конституция, а самодержавные указы, а может быть, и виселицы, — сказал Савва Иванович. — Младецкого ведь повесили.
— За неудачное покушение, — сострил Кривошеин.
— Нет, господа! Нет! — горячо не согласилась Елизавета Григорьевна. — Мы втянулись в совершенно неинтересную дискуссию. Она ни о чем. Конституции не будет — значит, и предмет разговора исчерпан.
— Будет «Манифест», — сказал Поленов.
— А напишет его — голову на отсечение, — Савва Иванович чикнул ладонью по шее, — Костенька Победоносцев,
8 мая в Яшкином доме поселились Васнецовы, а в середине мая Сережа уехал в Москву сдавать экзамены.
Перебрались в Хотьково Репины.
Илье Ефимовичу его новое жилище очень нравилось. Он писал Стасову: «Какая у нас прекрасная дачка! Какая живописная местность кругом!.. Я устроился на балконе, там и сплю и работаю, несмотря на сильный холод, — что за беда, если в теплом пальто сидишь, в шапке; я так и сплю. Зато дышу чудеснейшим воздухом, напоенным едва развернувшимися душистыми тополями, молодой березой и сиренью. А встанешь — и одеваться не надо: готов.
Вчера был сильный мороз утром, вся долина была белая при восходе солнца; а утром туман делал ее фантастической феерией».
И сто лет тому назад не баловала теплом природа Подмосковья. Письмо написано 20 мая. В этом же письме Репин сообщал: «Завтра я поеду в Москву; мне хочется написать портрет Пирогова, — не знаю, удастся ли, буду хлопотать. Поеду к встрече». (Николай Иванович Пирогов — хирург, герой Севастополя, приезжал в Москву отпраздновать пятидесятилетие своей деятельности. Репин сделал зарисовки Пирогова, а также эскиз «Встреча Пирогова на вокзале», написал портрет, вылепил бюст. И все талантливо, с повторением для супруги Пирогова.)
И снова ведь успел! Пирогов тоже умер в 1881 году.
В «Летописи сельца Абрамцева» под 20 мая записано рукою Саввы Ивановича:
«Настал день ужасов и страхов, К нам прибыл сам профессор Прахов. (ужасы и страхи необходимы для рифмы)».Адриан Викторович был только три дня. Он торопился в Киев, к недавно обнаруженным фрескам в храме Кирилловского монастыря.
В это же самое время от разговоров о храме перешли к делу. 24 мая приехал в Абрамцево архитектор Самарин. Выбрали место, определили размеры будущего храма. И тотчас же быстрый Савва Иванович приказал срубить деревья. В «Летописи» читаем: «Место очень выиграло, когда очистилось. Распоряжения о заготовке материала сделаны, и канавы фундамента будут начаты».
Но церковь — не беседка, на постройку требовалось благословение архиерея. Тут как раз стало известно, что в Хотьковский монастырь приезжает митрополит. 29 мая Елизавета Григорьевна ездила на станцию встречать владыку, говорила с ним о церкви. Митрополит на ходу обсуждать такое серьезное дело не пожелал, а для обстоятельной беседы не пригласил. И не отказал, и разрешения не дал. Елизавета Григорьевна вернулась расстроенная, но ее задушевно утешил Виктор Михайлович.
В то время он приступил к самой долгой своей картине, к «Трем богатырям», в большом доме показывался редко, но тут отложил кисти.
— Все сделается само собой ласковым Божьим промыслом, — говорил он Елизавете Григорьевне. —
Елизавета Григорьевна улыбнулась:
— Велика ли моя беда — митрополит рассеянно выслушал… Но вам-то, Виктор Михайлович, крепко доставалось в жизни.
— Всяко было. Ничего. Мы — вятские.
— Вот вы из семьи священников, — осторожно начала Елизавета Григорьевна, — несколько поколений ваших предков служили Господу Богу, сами вы закончили семинарию, но скажите, хоть на одну ступеньку… вверх… вы поднялись? В чувстве своем, в чувстве Господа?
Виктор Михайлович покраснел, нагнул голову.
— Простите меня, пожалуйста. Я не имею права так спрашивать… Но я должна кому-нибудь сказать, что со мной делается. И не священнику на исповеди. Священник простит, и все… Виктор Михайлович, я вдруг испытала нехорошую, даже, пожалуй, омерзительную гордыню. На мои деньги — будет построена моя церковь. Понимаете — моя… Потому и спрашиваю, чтобы знать, как укротить в себе… это. Гордыню, подлое торжество.
— Церквей я не строил, но расписывал в юности. И, пожалуй, подобное чувство тоже испытал… Именно гордыню. Очень неприятную, неискреннюю… Я молился, а гордыня не исчезала, да еще и злорадствовала: «Ты расписываешь церковь, теперь ты с Богом — одно единое». Ничего, Елизавета Григорьевна, это надо тоже пережить, перебороть.
— А во имя кого должен быть наш храм? Вы не думали?
— Что же тут думать? Поленов, когда храм Спаса-Нередицы нарисовал — все обрадовались. Не есть ли это указание?
— Спас? Нерукотворный Спас?.. А ведь это хорошо для Абрамцева. Иисус Христос, утеревшись полотенцем и оставив на нем Свое изображение, дал художникам завет: исцелять и веровать. Так ли я это понимаю?
— Ах, Елизавета Григорьевна, что вы меня спрашиваете? Вы душою своей знаете больше меня.
Елизавета Григорьевна поднялась.
— Я провожу вас… — и остановилась. — Виктор Михайлович, разве Бог простит народу русскому убийство царя? Убил поляк, но первую бомбу — русский бросил… Вы скажете, нужно покаяться. Но тот, кто бомбы делает, к покаянию не ходит. Этого искупить ничем невозможно… Цареубийство. Убили царевича Дмитрия — и была Смута. Екатерина задушила Петра, мужа своего, и сын ее, Павел, был задушен… Всякое зло бывает вымещено… Даже неосторожное слово. Я была у Мамонтовых в Введенском, в имении Анатолия Ивановича. Как раз приезжала Вера Николаевна Третьякова… Вы помните эту ужасную сцену в «Карамазовых», когда старец Зосима… провонял. Наверное, Достоевский этой сценой сказал очень много. Но ужас в том, что Федор Михайлович тоже… Третьяков был потрясен этим. Вы понимаете?