Савва Морозов: Смерть во спасение
Шрифт:
Он отошел к бюро, взял там, не глядя, деньжат, сунул в карман почтарю-стукачу.
— А теперь вон, сучье племя!
Чтобы не пустить кровищи, он схватил старого знакомого за шиворот и пустил самокат по лестнице. Ай да Шехтель, славную вышибаловку сотворил! Двоих охранников заодно вниз снесло. Из любопытства они на самом верху торчали.
Гадко, гадко от всего этого стало. Что-то даже кольнуло в сердце. Иль показалось? Окна-то на улицу обращены. Мало ли, что там ночью бывает. Крик?
А еще хуже наутро. Один из
— Вашего-то приятеля вчерашнего, глите-ко, мертвым у ворот нашли. Вечор живой был, а сёння. Дворник наткнулся. Чуть с ума от страха не сошел. Мертвых, что ли, не видывал?
Было по всему ясно, что эта-то морда полицейская распрекрасно знала, как живые в мертвых обращаются.
Свой своего, видать, опять не узнал!
Смуту душевную усилил и заскочивший поутру ни с того ни с сего племянник.
— Шел я вот в свою контору.
— Мог бы и ехать. Даже на авто. Выпиши из Парижа авто. поставщик двора Его Императорского Величества!
— Шел! — упрямо повторил племянник. — С чего-то взбрендило к вам завернуть, дядюшка. И что же? У ворот лежит, под охраной полицейского, некий тип в почтмейстерском пальтишке.
— Ну, лежит и лежит. Тебе-то какая печаль, Николаша?
— Да такая! Этого почтальона я частенько у своего дома видал. Шатается, незнамо с чего.
— Шатался, лучше скажи, — перестал ёрничать дядюшка. — А ты не догадался — чего ради?
— Догадывался.
— Ну, так и ладно. Собаке — собачья смерть. Чего нам это обсуждать? Давай-ка завалимся к цыганам? Настроение такое.
— Говорю, что в контору свою иду. У меня дел по горло. Горят!
— А-а!.. Тогда вызывай пожарных.
Утихомириться он не мог. Племянник ушел в недоумении. Всей-то вчерашней катавасии он не знал. Дадюшка не считал нужным его тревожить.
Глава 5. Похоронные устрицы
Жаркий летний день.
Савва Тимофеевич поспешил на Николаевский вокзал. Был с кучером Матюшей, лошадей оставил на поезде — не на перрон же их гнать, там и без того уже была большая толпа. Зеваки, полицейские, уличные торговцы, собравшиеся что-нибудь завалящее подсунуть под шумиху. Редкие знакомые раскланивались как-то смущенно. Вроде никто не знал, что делать. Поблизости, прямо на площади, продавали пиво в разлив. Прокатили тележку с ящиками шампанского. Что, тоже будут разливать? Самое время.
Тяжелое чувство одолевало Савву Морозова. Хотя чего же такого — скорой смерти этого человека было не избежать. Еще год назад, в Покровском, смерть уже витала над челом этого мученика жизни. Сейчас ожидается всего лишь последняя точка в затянувшемся писании — письмоводителя, как помнилось по пермским впечатлениям. Хотя нет. Клякса, невразумительная канцелярская клякса.
Мощенная булыжником мостовая, узкий вокзальный двор успел прогреться. От грязных камней поднимались душевные испарения. Пахло застарелым нужником, какой-то вселенской помойкой. Даже густые волны духов, следовавшие за дамами, не могли перебить этот извечный вокзальный запах.
Ожидается поезд, но какой?
— С какой стати военный оркестр?
— Да-да, и пушечный лафет?
— И рядом с катафалком?
Пустив густые пары, паровоз затормозил, отфыркиваясь. Ну вас, мол, к лешему, устал с такой дальней дороги. Снимайте с моих пыльных плеч этот нелепый груз!
На булыжную площадку, примыкавшую к перрону, двумя белыми шпалерами выходил офицерский строй. Все в парадных кителях, торжественные. Несли на перевязях тяжелый гроб. Конечно, многослойный, дорожный. По такой-то жаре.
— Чехов разве служил?
— Судя по парадности, в гвардии?
— Наверное. ничего не понять!
Долго не понимал и Савва Морозов, толкаясь в толпе артистов и литераторов. Но выскочил к встречавшим Максим Горький — оказывается, прибыл этим же скорым поездом, громовым, возмущенным голосом сразу же все разъяснил:
— Окаянные держиморды! И тут все перепутали!
Сквозь возмущение и суть прорвалась. Выходило, что к пассажирскому поезду были прицеплены два вагона — ледника. На одном было начертано мелом: «Генерал». На другом, явно заграничном, латинскими буквами выведено: «Для устриц».
— Устрицы?
— При чем тут, в самом деле, устрицы?!
Встречавшая интеллигентная толпа, белые кители военных, высыпавшиеся из вагонов, ничего не знающие пассажиры, — все смешалось в жарком вихре.
— Где наш-то?
— Наш страдалец?
Наконец-то разобрались. В первом вагоне-леднике прибыл убитый в Манчжурии генерал Келлер. В другом, прицепленном в самом хвосте, следовал к Москве, к своему заплаканному Художественному театру, — Антон Павлович Чехов. Иль не накормили, родимого, на средиземноморском побережье — устриц в досыл вместе с гробом нагрузили?
— Экая дикость! — здороваясь с Горьким, не слишком-то прилично возмутился Морозов.
— Мать их в душу. и самих в гроб!
— Согласен, Морозов! — сильнее прежнего окая, все-таки приглушил голос уже накричавшийся Горький.
Когда боевой генерал под эскортом занял свое место на лафете и загрохотал, ему-то в общем ненужными, колесами по булыжнику, когда толпа пассажиров рассеялась по каретам, пролеткам и шикарным летним ландо — вынесли наконец и гроб из последнего, заграничного вагона. Пожалуй, и к лучшему, что покойный переждал шумную толпу. Некуда было теперь торопиться.
В тяжелом молчании шагали за гробом Чехова его родные, поникшая Ольга, друзья — Станиславский, Немирович, Мамин-Сибиряк, Телешов, студенты. Процессия уплотнилась, сдвинулась воедино при скорбном молчании, которое прерывалось только единым выдохом: