Сборник поэзии
Шрифт:
литературного процесса. Любя повторять формулу А.К. Толстого: "Двух станов не боец..." — не принадлежала ни к какому стану, ни к какому клану. Ее глубоко ранил раскол нашей интеллигенции, резко обозначившийся после перестройки, которую она окрестила "перетруской".
Поэт внеклановый, а — уж извините — общероссийский, национальный (что, надеюсь, вскоре осознается), Слепакова мозолила глаза, оставаясь как бы в мертвом пространстве и будучи "неудобной" для политизированных литературных баталий. Ее неангажированную, но в то же время и не герметичную, не асоциальную поэзию явно не хотели замечать. Во всяком случае Нонна Слепакова не находила отклика, адекватного своему таланту. Ориентируясь на искусство, контактирующее с аудиторией, она болезненно переживала свою невостребованность. Ощущала себя в "полосе отчуждения".
Нет, она вовсе не была поэтом изначально язвительным и запрограммированно жестким. Входила она в поэзию, преисполненная
И было небо голубое,
Была зеленая вода...
Все это существовало буквально рядом, удивляя обжигающими подробностями. С годами сгущенная терпкость прикосновения к жизни переросла в своего рода акмеистический символизм. Сугубо личностная лирика вобрала в себя драматургию большой истории. И как бы ни выглядело это старомодным, говорить о поэзии Нонны Слепаковой — значит говорить о той исторической реальности, в которой мы оказались. Может быть, несколько патетически я сказал другу: "Она умерла оттого, что приняла метастазы Отечества". И, однако, она не стала поэтом Заката. Божий дар ее столь очевиден, что не может не благословлять мир божий.
Из предисловия к книге лирики Нонны Слепаковой "Полоса отчуждения"
Александр Гуревич
НЕСМОТРЯ...
Научить я не могу,
Но — ты можешь научиться.
(Н. Слепакова, "Ученику")
На мой взгляд, вынесенное в эпиграф двустишие имеет силу прозрения. Поэтического прозрения — потому что прозой так о себе не скажешь. Неизбежно выйдет не то, не будет той игры с возвратной частицей "ся", на которой здесь все держится, — частицей, возвращающей нас от героя высказывания к автору силою созданного между ними гравитационного поля.
Однако я, будучи в положении того самого ученика (не того самого, конечно, но не суть), вполне могу высказать это же прозой. Да, именно такое ощущение от занятий в литобъединении Нонны Слепаковой "Несмотря", да и вообще от общения с "мадам" (как мы называли ее в одном узком кругу — а как еще нам было ее называть, не "мэтрессой" же!) на поэтические темы, у меня и было. Ничему она в строгом смысле слова не учила, никакой систематической "позитивной программы" — тем паче "школы" — за ней не числилось. Тут можно говорить разве лишь о школе "хорошего вкуса", "ответственности за каждую строчку" и тому подобных общих вещей. Оно и понятно: темперамент у Нонны Менделевны был совсем не "директорский". Но именно этот темперамент — как основу личности — и можно было попытаться у нее в какой-то степени перенять. Научиться в чем-то на нее походить. Именно в этом смысле искусство есть подражание. И когда я прочел у Бродского о том, что Ахматова не учила своих "сирот" писать стихи — до этого они доходили своими силами — а лишь была самой собой, и всех этим питала, — я сразу подумал о Слепаковой. Надо сказать, некая ахматовская царственность в ней вообще присутствовала. Если угодно, она просто очень хорошо знала, как НЕ надо писать стихи — но это опять-таки шло от личности, включая такую ее часть, как профессиональное художественное чутье. А вот как их надо писать, она едва ли знала. И в учениках своих делала ставку на то хорошее, что в них уже было. И потому при всей холодности, строгости, ахматовски-царственной осанке и прочих типичных методах запугивания новичков она была крайне терпимым и плюралистичным "мэтром". И потому — несмотря (вот ведь универсальное название она придумала!) на отсутствие "школы" — ЛИТО Слепаковой собирало не меньше способной публики, чем альтернативные "учебные заведения". Да и иные члены последних не гнушались совмещать свое "школярство" с хождением к ней. А уж про то, как к ней тянулась молодежь, и говорить излишне.
Правда, лично ко мне данный момент никак не относится. Меня в этом ЛИТО то и дело порывались назначить старостой — слово само за себя говорит. И, кажется, в конце концов таки назначили. Но это ничего не изменило. То есть главное, чего уже, к несчастью, было не изменить, это — болезнь "мадам", вынужденный роспуск ею своего ЛИТО и, в конечном счете, ее смерть.
Ох, как трудно было ей умирать! В смысле — осознавать, что это вскоре ее ждет: самих последних дней ее я уже не видел. С мыслью о близком конце она ни за что не могла примириться. То есть никакого философского отношения к жизни и смерти там не было и в помине. Впрочем, как можно ждать философского отношения к таким вещам от поэта? Да еще с ее темпераментом? (Даже Тютчев ведь на самом деле никаким философом не был.) Если уж говорить все до конца, то тут, по-моему, сказались ее так и не изжитые подростковые комплексы — истоки которых она сама с такой откровенностью вскрыла в своем замечательном романе "Лиловые люпины", да и во множестве "автобиографических" стихов. Так же, как и тот "день вчерашний // В казарме школьной и домашней", так и нынешний день в казарме больнично-коечной, с вынесенным уже смертным приговором, представлялся ей ничем иным, как грубым насилием над нею, и только. Об этом свидетельствовали и загробные шуточки в собственный адрес, и истерические нотки, то и дело прорывавшиеся у нее в разговоре. Одним словом, она роптала. По-моему, это не слишком-то правильно. Я
И все же когда я последний раз увидел ее, придя к ней в больницу (тогда она еще пускала к себе кого-то, кроме самых близких), я вдруг с изумлением услышал: "Ну что, пошли покурим?" И мы действительно отправились на лестницу курить. Честно говоря, от человека, умирающего (и прекрасно знающего, что умирает) от рака легких, я этого как-то не ожидал. Сам я, во всяком случае, на такое не способен. Что это — младенческая беззаботность? Да, конечно, но ведь ее не сохранишь без столь же младенческой веры в то, что жизнь не кончается со смертью. Где-то в Нонне Слепаковой эта вера жила, хотя и не припомню, чтобы она когда-нибудь явно ее декларировала. Но разве назвала бы она без такой веры ту часть своей книги, что посвящена отражению человеком себя в стихах, да и вообще в искусстве, "Жизнь продленная"?
Да, она сумела продлить свою жизнь — и, в частности, этой своей итоговой книгой, "Полоса отчуждения". Название хоть и суровое, но верное. Поэт неизбежно должен двигаться по такой полосе — чтобы нам, стоящим в стороне, было его видно. Не скажу, что в книге эта заявка полностью оправдана. Мне ее, Нонну Слепакову, видно тут отнюдь не в каждой строчке и даже не в каждом стихотворении. Причин, на мой взгляд, много — и профессиональные (недостаточное внимание к шлифовке стиля, вечное злоупотребление какими-то невнятными, полупрожеванными просторечиями и неологизмами), и психологические. К последним относится прежде всего чрезмерная зацикленность на бывшей социальной роли поэта, невольно (или вольно) для автора расставляющая знаки соответствия "между нами // И вознесшими нас временами". Но тут ничего не поделаешь. Вместе почти со всеми мало-мальски признанными в "период застоя" поэтами, она ощущала конец этого признания (и не только себя, а всей "застойной" поэзии) как глубоко личную трагедию. Возможно, именно поэтому нам, молодым (даже мне!), было так трудно воспринимать ее очередные стихи, когда она читала их на ЛИТО. В нас в ту пору уже играл совсем другой дух, мы были ориентированы на новое, рвались к нему, а ей больше всего хотелось сохранить хоть что-то из старого. Словом, на этом уровне между ней и нами существовало некое глубокое взаимонепонимание. Но поскольку стихи руководителя семинара ни обсуждать, ни тем более критиковать не принято, то все проходило мирно. (Не думаю, что она потерпела бы открытую критику.) Теперь, читая те же самые стихи в книге, я удивляюсь — что в них было тогда непонятного? И как можно не сострадать, сколь бы старомодным оно ни было, этому ощущению социальных перемен как личной трагедии?
И все-таки трагическая основа ее характера — та, из которой и произрастают стихи, — для меня заключалась не в том. А, например, в том, как она отреагировала по телефону на мои слова, когда мы обсуждали один теоретически возможный, но вряд ли имевший шансы состояться роман. "Ну, я думаю, здесь без этого обойдется", — залихватски заявил я. И услышал в ответ скорбно-мрачное: "Да уж без чего-чего, а без этого обойтись всегда можно". Не знаю, сумел ли я передать здесь эту ее интонацию, но, право же, я кое-что понял тогда об этом человеке. Например, что она привыкла всегда писать свою жизнь (а, может быть, все-таки и стихи) сразу набело: "Скорострелен и необратим // Человеческий наш чистовик".
И эта (или другая) искренняя интонация постоянно возникает-таки в ее стихах — несмотря (!) на частую смазанность фокуса, прорываясь сквозь все стилистические недоделки, сомнительные неологизмы и обрывки недооформленных мыслей. Одно из самых моих любимых стихотворений у нее — это коротенький "Дух противоречия", где она говорит: Ты прости мне эту взбалмошную речь, Эту мелочную жажду — вольно жить! Хоть по крошечкам свободу-то сберечь, По осколочкам в мозаику сложить!
Наверное, это не самое глубокое ее стихотворение, но здесь все — правда. Как я помню эту ее "взбалмошность" в общении, постоянно ставившую меня в тупик, особенно поначалу! Она вечно отвечала не на вопросы, внезапно переходила на совершенно другие темы и вообще, казалось, специально изымала из разговора всякую логику. А также всякую необязательную любезность, внешнюю приятность и прочую атрибутику светской беседы. Что ж, в этом, видимо, и состоял ее стиль. И, видимо, она и впрямь сознательно ставила себя так по отношению к тем, кого считала своими учениками. Не считала себя обязанной нас ублажать: "Млеком горьким на лугу // Римлян потчует волчица..." И была в разговоре ведущей, а не ведомой. Да, конечно, в отношениях с людьми ей не чуждо было определенное деспотическое начало. Но оно культивировалось во имя свободы творчества, ради того, чтобы каждый стих — ее ли, чужой ли — был сочинен "привольно". Ради того, чтобы можно было "по крошечкам" сберечь свободу, которой ей всегда не хватало. И это в конечном счете удалось. Так же, как из осколочков личных воспоминаний, из фрагментов стихов Нонны Слепаковой складывается для меня ее живой неповторимый образ. Разница лишь в том, что воспоминания со временем тускнеют и есть опасность, что образ останется абстрактным, внеконтекстным, меж тем как стихи хранят для нас свой контекст всегда.