Сборник стихов
Шрифт:
Ты перед ней не виноват, Берлин! Ты гнал ее, как принято, как надо, но мрак твоих обоев и белил еще не ад, а лишь предместье ада.
Не обессудь, божественный Париж, с надменностью ты целовал ей руки, он все же был лишь захолустьем крыш, провинцией ее державной муки.
Тягаться ль вам, селения беды, с непревзойденным бедствием столицы, где рыщет Марс над плесенью воды, тревожа тень кавалерист - девицы? Затмивший золотые города, чернеет двор последнего страданья, где так она нища и голодна, как в высшем средоточье мирозданья.
Хвала и предпочтение молвы Елабуге, пред прочею землею. Кунсткамерное чудо головы изловлено и схвачено петлею.
Всего-то было горло и рука, в пути меж
Но ждать так долго! Отгибая прядь, поглядывать зрачком - красна ль рябина, и целый август вытерпеть? О, впрямь ты - сильное чудовище, Марина.
КЛ?НУСЬ
Тем летним снимком на крыльце чужом как виселица, криво и отдельно поставленным, не приводящим в дом, но выводящим из дому. Одета в неистовый сатиновый доспех, стесняющий огромный мускул горла, так и сидишь, уже отбыв, допев труд лошадиный голода и горя. Тем снимком. Слабым острием локтей ребенка с удивленною улыбкой, которой смерть влечет к себе детей и украшает их черты уликой. Тяжелой болью памяти к тебе, когда, хлебая безвоздушность горя, от задыхания твоих тире до крови я откашливала горло. Присутствием твоим крала, несла, брала себе тебя и воровала, забыв, что ты - чужое, ты - нельзя, ты - богово, тебя у бога мало. Последней исхудалостию той, добившею тебя крысиным зубом. Благословенной родиной святой, забывшею тебя в сиротстве грубом. Возлюбленным тобою не к добру вседобрым африканцем небывалым, который созерцает детвору. И детворою. И Тверским бульваром. Твоим печальным отдыхом в раю, где нет тебе ни ремесла, ни муки. Клянусь убить Елабугу твою, Елабугой твоей, чтоб спали внуки. Старухи будут их стращать в ночи, что нет ее, что нет ее, не зная: "Спи, мальчик или девочка, молчи, ужо придет Елабуга слепая". О, как она всей путаницей ног. припустится ползти, так скоро, скоро. Я опущу подкованный сапог на щупальцы ее без приговора. Утяжелив собой каблук, носок, в затылок ей - и продержать подольше. Детенышей ее зеленый сок мне острым ядом опалит подошвы. В хвосте ее созревшее яйцо я брошу в землю, раз земля бездонна, ни словом не обмолвясь про крыльцо Марининого смертного бездомья. И в этом я клянусь. Пока во тьме, зловоньем ила, жабами колодца, примеривая желтый глаз ко мне, убить меня Елабуга клянется.
УРОКИ МУЗЫКИ
Люблю, Марина, что тебя, как всех, что, - как меня, озябшею гортанью не говорю: тебя - как свет! как снег! усильем шеи, будто лед глотаю, стараюсь вымолвить: тебя, как всех, учили музыке. (О крах ученья! Как если бы, под богов плач и смех, свече внушали правила свеченья.) Не ладили две равных темноты: рояль и ты - два совершенных круга, в тоске взаимной глухонемоты терпя иноязычие друг друга. Два мрачных исподлобья сведены в неразрешимой и враждебной встрече: рояль и ты - две сильных тишины, два слабых горла музыки и речи. Но твоего сиротства перевес решает дело. Что рояль? Он узник безгласности, покуда в до-диез мизинец свой не окунет союзник. А ты - одна. Тебе - подмоги нет. И музыке трудна твоя наука не утруждая ранящий предмет, открыть в себе кровотеченье звука. Марина, до! До - детства, до - судьбы, до - ре, до - речи, до - всего, что после, равно, как вместе мы склоняли лбы в той общедетской предрояльной позе, как ты, как ты, вцепившись в табурет, о карусель и Гедике ненужность! раскручивать сорвавшую берет, свистящую вкруг головы окружность. Марина, это все - для красоты придумано, в расчете на удачу раз накричаться: я - как ты, как ты! И с радостью бы крикнула, да - плачу.
x x x
Четверть века, Марина, тому, как Елабуга ластится раем к отдохнувшему лбу твоему, но и рай ему мал и неравен.
Неужели к всеведенью мук, что тебе удалось как удача, я добавлю бесформенный звук дважды мною пропетого плача.
Две бессмыслицы - мертв и мертва, две пустынности, два ударенья царскосельских садов дерева, переделкинских рощиц деревья.
И усильем двух этих кончин так исчерпана будущность слова. Не осталось ни уст, ни причин, чтобы нам затевать его снова.
Впрочем, в этой утрате суда есть свобода и есть безмятежность: перед кем пламенеть от стыда, оскорбляя страниц белоснежность?
Как любила! Возможно ли злей? Без прощения, без обещанья имена их любовью твоей были сосланы в даль обожанья.
Среди всех твоих бед и - плетей только два тебе есть утешенья: что не знала двух этих смертей и воспела два этих рожденья.
СВЕЧА
Всего-то - чтоб была свеча, свеча простая, восковая, и старомодность вековая так станет в памяти свежа.
И поспешит твое перо к той грамоте витиеватой, разумной и замысловатой, и ляжет на душу добро.
Уже ты мыслишь о друзьях все чаще, способом старинным, и сталактитом стеаринным займешься с нежностью в глазах.
И Пушкин ласково глядит, и ночь прошла, и гаснут свечи, и нежный вкус родимой речи так чисто губы холодит.
СНЕГОПАД
Снегопад свое действие начал и еще до свершения тьмы Переделкино переиначил в безымянную прелесть зимы.
Дома творчества дикую кличку он отринул и вытер с доски и возвысил в полях электричку до всемирного звука тоски.
Обманувши сады, огороды, их ничтожный размер одолев, возымела значенье природы невеликая сумма дерев.
На горе, в тишине совершенной, голос древнего пенья возник, и уже не села, а вселенной ты участник и бедный должник.
Вдалеке, меж звездой и дорогой, сам дивясь, что он здесь и таков, пролетел лучезарно здоровый и ликующий лыжник снегов.
Вездесущая сила движенья, этот лыжник, земля и луна лишь причина для стихосложенья, для мгновенной удачи ума.
Но, пока в снегопаданье строгом ясен разум и воля свежа, в промежутке меж звуком и словом опрометчиво медлит душа.
МЕТЕЛЬ
Февраль - любовь и гнев погоды. И, странно воссияв окрест, великим севером природы очнулась скудость дачных мест.
И улица в четыре дома, открыв длину и ширину, берет себе непринужденно весь снег вселенной, всю луну.
Как сильно вьюжит! Не иначе метель посвящена тому, кто эти дерева и дачи так близко принимал к уму.
Ручья невзрачное теченье, сосну, понурившую ствол, в иное он вовлек значенье и в драгоценность перевел.
Не потому ль, в красе и тайне, пространство, загрустив о нем, той речи бред и бормотанье имеет в голосе своем.
И в снегопаде, долго бывшем, вдруг, на мгновенье, прервалась меж домом тем и тем кладбищем печали пристальная связь.
СИМОНУ ЧИКОВАНИ
Явиться утром в чистый север сада, в глубокий день зимы и снегопада, когда душа свободна и проста, снегов успокоителен избыток и пресной льдинки маленький напиток так развлекает и смешит уста.
Все нужное тебе - в тебе самом, подумать, и увидеть, что Симон идет один к заснеженной ограде. О, нет, зимой мой ум не так умен, чтобы поверить и спросить: - Симон, как это может быть при снегопаде?
И разве ты не вовсе одинаков с твоей землею, где, навек заплакав от нежности, все плачет тень моя, где над Курой, в объятой богом Мцхете, в садах зимы берут фиалки дети, их называя именем "Иа"?
И, коль ты здесь, кому теперь видна пустая площадь в три больших окна и цирка детский круг кому заметен? О, дома твоего беспечный храм, прилив вина и лепета к губам и пение, что следует за этим!
Меж тем все просто: рядом то и это, и в наше время от зимы до лета полгода жизни, лета два часа. И приникаю я лицом к Симону все тем же летом, того же зимою, когда цветам и снегу нет числа.