Сборник стихов
Шрифт:
Всяк спящий в доме был чему-то автор, но ослабел для совершенья сна, из глуби лбов, как из отверстых амфор, рассеивалась спертость ремесла. Обожествляла влюбчивость метафор простых вещей невзрачные тела. И постояльца прежнего звала его тоска, дичавшая за шкафом.
В чем важный смысл чудовищной затеи: вникать в значенье света на столе, участвовать, словно в насущном деле, в судьбе светил, играющих в окне, и выдержать такую силу в теле, что тень его внушила шрам стене! Не знаю. Но еще зачтется мне бесславный подвиг сотворенья тени.
ОПИСАНИЕ КОМНАТЫ
Ты, населивший мглу вселенной, то явно видный, то едва,
ОПИСАНИЕ БОЛИ
В СОЛНЕЧНОМ СПЛЕТЕНИИ
Сплетенье солнечное - чушь? Коварный ляпсус астрономов рассеянных! Мне дик и чужд недуг светил неосторожных. Сплетались бы в сторонней мгле! Но хворым силам мирозданья угодно бедствовать во мне любимом месте их страданья. Вместившись в спину и в живот, вблизи наук, чья суть целебна, болел и бредил небосвод в ничтожном теле пациента. Быть может, сдуру, сгоряча я б умерла в том белом зале, когда бы моего врача Газель Евграфовна не звали.
– Газель Евграфовна!
– изрек белейший медик. О удача! Улыбки доблестный цветок, возросший из расщелин плача. Покуда стетоскоп глазел на загнанную мышцу страха, она любила Вас, Газель, и Вашего отца Евграфа. Тахикардический буян морзянкою предкатастрофной производил всего лишь ямб, влюбленный ямб четырехстопный. Он с Вашим именем играл! Не зря душа моя, как ваза, изогнута (при чем Евграф!) под сладкой тяжестью Кавказа. Простите мне тоску и жуть, мой хрупкий звездочет, мой лекарь! Я вам вселенной прихожусь чрезмерным множеством молекул. Не утруждайте нежный ум обзором тьмы нечистоплотной! Не стоит бездна скорбных лун печали Вашей мимолетной. Трудов моих туманна цель, но жизнь мою спасет от краха воспоминанье про Газель, дитя добрейшего Евграфа. Судьба моя, за то всегда благодарю твой добрый гений, что смеха детская звезда живет во мгле твоих трагедий. Лишь в этом смысл - марать тетрадь, печалиться в канун веселья, и болью чуждых солнц хворать, и умирать для их спасенья.
x x x
Случилось так, что двадцати семи лет от роду мне выпала отрада жить в замкнутости дома и семьи, расширенной прекрасным кругом сада.
Себя я предоставила добру, с которым справедливая природа следит за увяданием в бору или решает участь огорода.
Мне нравилось забыть печаль и гнев, не ведать мысли, не промолвить слова и в детском неразумии дерев терпеть заботу гения чужого.
Я стала вдруг здорова, как трава, чиста душой, как прочие растенья, не более умна, чем дерева, не более жива, чем до рожденья.
Я улыбалась ночью в потолок, в пустой пробел, где близко и приметно белел во мраке очевидный бог, имевший цель улыбки и привета.
Была так неизбежна благодать и так близка большая ласка бога, что прядь со лба-чтоб легче целовать я убирала и спала глубоко.
Как будто бы надолго, на века, я углублялась в землю и деревья. Никто не знал, как мука велика за дверью моего уединенья.
НОчЬ
Уже рассвет темнеет с трех сторон, а все руке недостает отваги, чтобы пробиться к белизне бумаги сквозь воздух, затвердевший над столом.
Как непреклонно честный разум мой стыдится своего несовершенства, не допускает руку до блаженства затеять ямб в беспечности былой!
Меж тем, когда полна значенья тьма, ожог во лбу от выдумки неточной, мощь кофеина и азарт полночный легко принять за остроту ума.
Но, видно, впрямь велик и невредим рассудок мой в безумье этих бдений, раз возбужденье, жаркое, как гений, он все ж не счел достоинством своим.
Ужель грешно своей беды не знать! Соблазн так сладок, так невинна малость нарушить этой ночи безымянность и все, что в ней, по имени назвать.
Пока руке бездействовать велю, любой предмет глядит с кокетством женским, красуется, следит за каждым жестом, нацеленным ему воздать хвалу.
Уверенный, что мной уже любим, бубнит и клянчит голосок предмета, его душа желает быть воспета, и непременно голосом моим.
Как я хочу благодарить свечу, любимый свет ее предать огласке и предоставить неусыпной ласке эпитетов! Но я опять молчу.
Какая боль - под пыткой немоты все ж не признаться ни единым словом в красе всего, на что зрачком суровым любовь моя глядит из темноты!
Чего стыжусь? Зачем я не вольна в пустом дому, средь снежного разлива, писать не хорошо, но справедливо про дом, про снег, про синеву окна?
Не дай мне бог бесстыдства пред листом бумаги, беззащитной предо мною, пред ясной и бесхитростной свечою, перед моим, плывущим в сон, лицом.
ПЛОХАЯ ВЕСНА
Пока клялись беспечные снега блистать и стыть с прилежностью металла, пока пуховой шали не сняла та девочка, которая мечтала склонить к плечу оранжевый берет,
пустить на волю локти и колени, чтоб не ходить, но совершать балет хожденья по оттаявшей аллее, пока апрель не затевал возни, угодной насекомым и растеньям, взяв на себя несчастный труд весны, безумцем становился неврастеник.
Среди гардин зимы, среди гордынь сугробов, ледоколов, конькобежцев он гнев весны претерпевал один, став жертвою ее причуд и бешенств.
Он так поспешно окна открывал, как будто смерть предпочитал неволе, как будто бинт от кожи отрывал, не устояв перед соблазном боли.
Что было с ним, сорвавшим жалюзи? То ль сильный дух велел искать исхода, то ль слабость щитовидной железы выпрашивала горьких лакомств йода?
Он сам не знал, чьи силы, чьи труды владеют им. Но говорят преданья, что, ринувшись на поиски беды, как выгоды, он возжелал страданья.
Он закричал: - Грешна моя судьба! Не гений я! И, стало быть, впустую, гордясь огромной выпуклостью лба, лелеял я лишь опухоль слепую!
Он стал бояться перьев и чернил. Он говорил в отчаянной отваге: - О господи! Твой худший ученик я никогда не оскверню бумаги.
Он сделался неистов и угрюм. Он все отринул, что грозит блаженством. Желал он мукой обострить свой ум, побрезговав его несовершенством.
В груди птенцы пищали: не хотим! Гнушаясь их красою бесполезной, вбивал он алкоголь и никотин в их слабый зев, словно сапог железный.