Сцены из провинциальной жизни
Шрифт:
Время к вечеру, в кампусе пустынно. Они направляются к Студенческому союзу, чтобы выпить чаю. Союз закрыт. М. Дж. — так он вас называет, — достает трубку.
— Ладно, — говорит он. — Вы курите?
Удивительное дело: ему начинает нравиться этот М. Дж. с его непринужденными манерами и открытостью! Уныние быстро проходит. Ему нравится М. Дж., и, кажется, он сам тоже нравится М. Дж. И эта взаимная приязнь возникла мгновенно!
Однако что тут удивительного? Разве не потому их двоих (или троих, если считать неизвестного
На этом фрагмент заканчивается. Он не датирован, но я почти уверен, что он написал это в 1999-м или 2000 году. Итак… пара вопросов, связанных с этим отрывком. Первый: вам сопутствовал успех, вас взяли на эту должность, а вот Кутзее провалился. Как вы думаете, почему его не приняли? И заметили ли вы какую-то обиду с его стороны?
Вовсе нет. Я был из этой системы, колониальной университетской системы, какой она была в те дни, а он был со стороны, поскольку уехал в Америку продолжать образование после университета. Так как природа всех систем — воспроизводить себя, то я в любом случае имел преимущество перед ним. Он это понимал, в теории и на практике. Разумеется, он меня не винил.
Прекрасно. Еще один вопрос: ему кажется, что нашел в вас нового друга, и начинает перечислять ваши общие черты. Но когда доходит до того, что вы южноафриканцы, останавливается и больше ничего не пишет. У вас есть какое-нибудь предположение насчет того, почему он остановился именно там?
Почему он поднял тему принадлежности к белым южноафриканцам и затем бросил ее? Могу предложить два объяснения. Одно заключается в том, что эта тема показалась слишком сложной, чтобы исследовать ее в мемуарах или дневнике, слишком сложной или слишком болезненной. Другое проще: эта история о его приключениях в университете становилась слишком скучной, чтобы продолжать, слишком неинтересной.
А к какому объяснению склоняетесь вы?
Вероятно, к первому, с примесью второго. Джон покинул Южную Африку в 1960-х, вернулся в 1970-х, десятилетиями болтался между Южной Африкой и Соединенными Штатами и наконец уехал в Австралию, где и умер. Я уехал из Южной Африки в 1970-х и больше не возвращался. Откровенно говоря, у нас с ним была одинаковая позиция по отношению к Южной Африке, а именно: наше присутствие там незаконно. Возможно, у нас было абстрактное право находиться там, право рождения, но в основе этого права лежало мошенничество. Наше существование было основано на преступлении, на колониальном завоевании, которое было увековечено апартеидом. Мы чувствовали, что у нас там нет корней. Считали себя временными жильцами, не имеющими ни дома, ни родины. Не думаю, что я представляю Джона в ложном свете. Мы с ним часто обсуждали эту тему. И уж конечно, я не представляю в ложном свете себя самого.
Вы хотите сказать, что вы с ним вместе страдали?
«Страдали» — неподходящее слово. У нас было слишком много планов и стремлений, чтобы считать нашу судьбу несчастной. У нас
Поэтому нет, я не считал нашу судьбу трагической, и, уверен, он тоже. Скорее уж она была комичной. Его предки по-своему, а мои по-своему трудились, поколение за поколением, чтобы расчистить клочок дикой Африки для своих потомков, и каковы же плоды их трудов? Сомнение в сердцах этих потомков насчет права на землю, беспокойное чувство, что она принадлежит не им, а ее исконным владельцам.
Вы полагаете, если бы он продолжил свои мемуары, если бы не бросил их, то написал бы именно это?
Более или менее. Позвольте сказать еще несколько слов о нашей позиции в отношении Южной Африки. У нас обоих чувства к стране были какие-то временные, мы оба это культивировали — возможно, он в большей степени, чем я. Мы не хотели вкладывать в эту страну слишком много, поскольку рано или поздно наши связи с ней должны были оборваться, и наше вложение пропало бы втуне.
И?
Это все. Нас с ним объединял определенный стиль, стиль, который я приписываю нашему происхождению, колониальному и южноафриканскому. Отсюда общность взглядов.
Можно сказать, что в его случае привычка, которую вы описываете, привычка считать свои чувства временными, не связывать себя эмоционально, выходила за рамки отношений со страной, где он родился, и распространялась на личные отношения?
Не знаю. Вы его биограф. Если считаете, что эта мысль стоит того, чтобы ее развивать, тогда развивайте.
Можно мы теперь перейдем к его преподаванию? Он пишет, что не создан быть преподавателем. Вы согласны?
Я бы сказал, что лучше всего учишь тому, что лучше всего знаешь и что сам любишь больше всего. Джон знал немало о различных вещах, но не так уж много о чем-то в частности. Я бы сказал, что это минус. Во-вторых, хотя и были писатели, которых он почитал, — к примеру, русские романисты девятнадцатого века, реальная глубина этой увлеченности не раскрывалась в его преподавании. Всегда что-то оставалось недосказанным. Почему? Не знаю. Единственное, что я могу предположить, — это что склонность к скрытности, которая, по-видимому, в нем укоренилась и стала чертой характера, распространялась и на преподавание.
То есть вы полагаете, что он всю жизнь занимался тем, к чему у него не было таланта?
Вы несколько преувеличиваете. Джон был очень хорошим ученым. Очень хорошим ученым, но неважным преподавателем. Возможно, если бы он преподавал санскрит, все было бы иначе, санскрит или какой-нибудь другой предмет, который позволяет быть суховатым и сдержанным.
Как-то раз он сказал мне, что упустил свое призвание, что ему следовало быть библиотекарем. Мне кажется, это не лишено смысла.