Сцены из провинциальной жизни
Шрифт:
Такие оправдания ни на минуту его не убеждают. Это софистика, вот и все, презренная софистика. И если он станет утверждать, что, когда он спал с Астрид и ее плюшевым медведем, это якобы было способом познать моральную низость, а когда лжет, оправдываясь перед собой, — это способ познать из первых рук интеллектуальную низость, то софистика станет еще более презренной. Если быть беспощадным к себе, тут нечего сказать. Что касается беспощадной честности, то этому трюку нетрудно научиться. Напротив, это самая простая вещь в мире. Как у ядовитой жабы, которая не может себя отравить, у человека скоро образуется толстая кожа, которой не страшна честность. Смерть разуму, смерть разговорам! Единственное, что имеет значение, — поступать правильно, по правильной или неправильной причине или же вообще без причины.
Понять,
Несмотря на крикет и книги, несмотря на всегда жизнерадостных птиц, приветствующих восход своим чириканьем с яблони у него под окном, выходные по-прежнему трудно пережить, особенно воскресенья. Он боится просыпаться утром в воскресенье. Существуют ритуалы, которые помогают пережить воскресенье, — например, когда он идет покупать газету, читает ее на диване и вырезает шахматные задачи. Но газеты хватает только до одиннадцати утра, да и вообще чтение воскресного приложения — слишком откровенный способ убить время.
Он убивает время, пытается убить воскресенье, чтобы скорее наступил понедельник, а с понедельником пришло облегчение, которое приносит работа. Но в каком-то смысле работа тоже способ убить время. Все, чем он занимался с тех пор, как ступил на берег в Саутгемптоне, — способ убить время в ожидании судьбы. Судьба не явится ему в Южной Африке, говорил он себе, она явится (как невеста!) только в Лондоне или Париже, ну, возможно, в Вене, потому что судьба обитает только в великих городах Европы. Почти два года он ждал и переносил страдания в Лондоне, а судьба так и не явилась. Теперь, когда у него нет больше сил терпеть Лондон, он совершил отступление в сельскую местность — это стратегическое отступление. Неизвестно, наносит ли судьба визиты в сельскую местность, даже если это английская местность и даже если до нее всего час езды с вокзала Ватерлоо.
Конечно, в душе он знает, что судьба не посетит его, если он сам ее не заставит. Нужно сесть и писать, это единственный способ. Но он не может начать писать, пока не настанет подходящий момент, и не важно, насколько тщательно он готовится, вытирая стол, переставляя лампу, проводя поля на чистой странице, сидя с закрытыми глазами, приводя в готовность ум, — несмотря на все это, слова не придут к нему. Или, скорее, придет много слов, но это будут не те слова — ту судьбоносную фразу он узнает сразу, по ее весомости, гармоничности.
Он ненавидит конфронтацию с чистой страницей, ненавидит до такой степени, что начинает ее избегать. Ему не вынести отчаяния, которое наступает после бесплодного сидения, после осознания, что он снова потерпел неудачу. Лучше не травмировать себя раз за разом подобным образом, ведь так можно утратить способность услышать призыв, когда он прозвучит, можно стать слабым и малодушным.
Он хорошо понимает, что его неудачи как писателя настолько тесно связаны с его неудачами в качестве любовника, что это как бы нечто единое. Он мужчина, поэт, творец, активное начало, а мужчина не должен ждать, пока к нему приблизится женщина. Напротив, это женщина должна ждать мужчину. Женщина спит, пока ее не разбудит поцелуй принца, женщина — бутон, который раскрывается под лаской солнечных лучей. Если он сам не захочет действовать, ничего не получится — ни с любовью, ни с искусством. Но точно так же, как он не может писать по собственному желанию, а должен ждать помощи от какой-то внешней силы, силы, которую называют Музой, — он не может просто приблизиться к женщине без какого-то указания (откуда — от нее или свыше?), указания на то, что это — его судьба. Если он приблизится к женщине в другом настрое, результатом будет путаница — как в том убогом эпизоде с Астрид, — путаница, которой он старается избегать.
Есть другой, более жесткий способ все объяснить. Фактически существуют сотни способов — он мог бы потратить остаток жизни на их перечисление. Но самый жесткий способ — это сказать, что он боится: боится писать, боится женщин. Он может строить гримасы, читая стихи в литературных журналах, но они по крайней мере напечатаны. Их можно прочитать. Откуда он знает, что люди, написавшие их, не мучились годами над чистой страницей, как он? Да, мучились, но в конце концов собрались с духом и написали как могли то, что следовало написать, и отправили свои стихи по почте, и выстрадали унижение, когда их отвергали, и не меньшее унижение, когда увидели свои излияния напечатанными, во всем их убожестве. Точно так же эти люди нашли бы предлог, пусть и слабый, чтобы заговорить с красивой девушкой в метро, а если бы она отвернулась или бросила презрительное замечание на итальянском своей подруге — ну что ж, они бы сумели молча пережить резкий отпор и на следующий день сделали бы новую попытку с другой девушкой. Вот как это делается, вот на чем стоит мир. И в один прекрасный день им, этим мужчинам и поэтам, повезет: девушка, несмотря на свою исключительную красоту, ответит им, а одно приведет к другому, и их жизнь преобразится — и его, и ее, — тут и делу конец. Что еще нужно любовнику, писателю, кроме тупого упорства и готовности вновь и вновь терпеть неудачи?
Его проблема в том, что он не готов к неудачам. Он хочет высшую оценку за каждую свою попытку и «Превосходно!», написанное на полях. Это нелепо! Это инфантильно! Нет нужды говорить ему это, он и сам все видит. И все же. И все же он не может этого сделать. Не сегодня. Возможно, завтра. Быть может, завтра он будет в настроении, у него хватит мужества.
Если бы он был теплее по натуре, ему, несомненно, легче давалось бы все: жизнь, любовь, поэзия. Но теплота не в его натуре. В любом случае, поэзия не создается из одного тепла. Рембо не был теплым. Бодлер не был теплым. Горячим — да, когда это требовалось, — горячим в жизни, горячим в любви — но не теплым. Он тоже способен быть горячим, он не перестал в это верить. Но сейчас он холоден, заморожен, и неизвестно, сколько это продлится.
А каков результат отсутствия душевного тепла? Результат таков, что он сидит один в воскресенье днем в комнате на верхнем этаже дома, затерянного в сельской местности Беркшира, где в полях каркают вороны и над головой нависает серый туман, и играет в шахматы сам с собой, старея, ожидая наступления вечера, когда можно с чистой совестью поджарить сосиски и хлеб на ужин. В восемнадцать лет он, возможно, и был поэтом. Теперь он не поэт, не писатель, не художник. Он программист, двадцатичетырехлетний программист в мире, где не бывает тридцатилетних программистов. В тридцать ты слишком стар, чтобы быть программистом, ты превращаешься во что-то иное, в своего рода бизнесмена — или застреливаешься. Только из-за того, что он молод и нейроны в его мозгу пока что работают более-менее безошибочно, он и нашел точку опоры в британской компьютерной индустрии, в британском обществе, в самой Британии. Он и Ганапати — две стороны одной медали: Ганапати истощен от голода не потому, что отрезан от Матери Индии, а потому, что плохо питается, потому что, несмотря на степень магистра естественных наук (компьютеры), он не знает о витаминах, минералах и аминокислотах, сам же он заперт в бесконечный эндшпиль, играя сам с собой, и каждый ход все дальше загоняет его в угол, к поражению. Однажды санитары «Скорой помощи» зайдут в квартиру Ганапати и вынесут его на носилках, прикрыв простыней лицо. Когда они приедут за Ганапати, заодно могут захватить и его.
ЛЕТНЕЕ ВРЕМЯ
Записные книжки 1972–1975
22 августа 1972
Во вчерашней «Санди таймс» сообщение из Фрэнсистауна, Ботсвана. На прошлой неделе, в середине ночи, белый автомобиль американской модели подъехал к дому в жилом квартале. Из него выскочили люди в балаклавах, вышибли парадную дверь и начали стрелять. Закончив стрельбу, подожгли дом и уехали. Соседи вытащили с пепелища семь обгоревших тел: двух мужчин, трех женщин и двух детей.