Счастье 17.06.2009
Шрифт:
Вдруг, из самой сердцевины очереди, из самого ее сердца раздается реплика молодой женщины. Девица совершенно обыкновенная, обычная такая московская девица. И вот говорит: «Муж родился за год до меня — а для меня. Это же чудо — меня же еще не было. А промысел Божий уже был...» И все замолчали, всем стало завидно. Постепенно разговор снова налаживается: «Когда со мной после молитвы Матроне случилось первое чудо, наверно с месяц было ОЧЕНЬ страшно.... Потому что на самом деле мы ведь все маловеры... А тут — реальность. Вот жизнь, вот молитва, вот чудо. Такое реальное вмешательство. Было НЕВЕРОЯТНО страшно». — «А о чем вы просили?» — «Ну, это же неважно, о чем. Да хоть зуб болел». «Ой, а я когда только начала в церковь ходить, у меня так зубы болели! И вот я возьму Библию, и прикладываю к зубу. И зуб перестает болеть. Хоть на минуту, а перестает. Это так... поражает!».
«А у меня муж ехал ночью на машине в дождь. И молился Матронушке — потому что мы всей семьей уж много лет к Матронушке ездим, она у нас как звездочка. Я и ребенка рожала больного, ездила, и когда работу потеряла — приезжала. Всегда
А «женщина с канистрой святой воды» покачала головой и сказала: «Я поздно вечером вышла из храма, и вижу: уходит последний автобус. До дома — километров пять мимо промзоны. Там собаки бегают, чебуреки в цехах живут. Думаю, не дойду. Помолилась блаженной старице — и остановила машину. Села — Господи спаси! Мужик весь в наколках. Страшный, как черт. Молюсь чуть не в голос. И что вы думали — ничего не случилось. Довез, деньги взял и до свидания сказал! Слава Богу за все!»
И все обрадовано заговорили: «Да что — как будто мы не православные, как будто без чудес живем!»; «чудес каждый день полно — хоть самосвалом разгружай!»; «а ведь таких случаев у всех наверняка масса, и у неверующих тоже, просто они этого не замечают... Вот и жизнь у них поэтому не такая ЧУДЕСНАЯ!»
III.
Однажды мне рассказали историю про невеселые приключения рекламной службы большой и богатой компании, выпускающей йогурт «Чудо». Чудо-йогурт. Снимался рекламный ролик, предположим, тот самый, где нарядные, мясистые персики лезут домохозяйке в окно или баррикадируют двери. А вокруг осажденного взбесившимися персиками домика — зеленые луга, чудеснейшие ландшафты. Потому что снимался ролик чуть ли не в Новой Зеландии. Потрачена была (якобы — без «якобы» никак, и еще стоит добавить, что сведения, приведенные автором, недостоверны и получены в частной беседе) на этот ролик сумма в миллион долларов. И вот работа сделана, титанический труд завершен, и презентуется этот креатив Самому Главному Начальнику над йогуртами. Рекламная служба в тревоге — все же немалые деньги пошли на красоту. И что же, тревога оправдана, Главному не понравилось! Он сказал: «Маловато чуда».
Ничего не понял капиталист — маловато чуда не бывает. В очереди к иконе святой Матроны каждый понимает и знает, что маленьких чудес нет и не может быть (а я-то, шагая к монастырю, лениво предполагала, что напирать придется именно на маленькие чудеса — такая у меня была дурацкая концепция материала).
Настоящее чудо не в том, что случилось что-то необыкновенное, а в том, что не случилось чего-то необыкновенного. Спасибо за это старице Матронушке.
Могу
К 120-летию со дня рождения Анны Ахматовой
Быков Дмитрий
Интерпретация Ахматовой как советского поэта (без всякой негативной модальности, свойственной понятию «советский» в девяностые) началась не вчера; наиболее убедительный текст на эту тему — статья Александра Жолковского «К переосмыслению канона» (1998). Там сказаны многие ключевые слова: «сила через слабость», «власть через отказ от потребностей», «аскетизм до мазохизма», «консервативно-монументальные установки», «любовь к застывшим позам». Всем этим, однако, советскость не исчерпывается — это вещи скорее вторичные и, так сказать, производные. Несколько ближе к делу — многократные упоминания разных авторов о фольклорности Ахматовой: иные ее тексты удивительно близки к сочинениям Исаковского и даже, страшно сказать, Прокофьева. Твардовский не зря любил и высоко ценил ее (что не одно и то же) — при том, что большинство поэтов-современников для него не существовали. Но «советскость» и «фольклорность» — вещи далеко не синонимичные, и более того: на раннем, наиболее подлинном своем этапе советская власть далеко не опиралась на традиционные фольклорные установки, весьма резко отбрасывала «коренное» и «национальное», почвенническая ориентация появилась у нее только в тридцатые. Эстетически Ахматова — явление как раз русское, а не советское, и подлинно всенародная ее слава началась тогда, когда советское уже побеждается и поглощается русским, архаическим, «консервативно-монументальным». Не зря ее снова начали печатать в сороковом. Иной вопрос — что заставило расправляться с ней в сорок шестом. Оставайся она в рамках фольклорной установки «власть через отказ» и «сила через слабость» — ничего бы не было. Рискну сказать, что ключевой текст Ахматовой — крошечное предисловие к «Реквиему», и даже две строчки из него — ответ на вопрос «А это — можете описать?» «И я сказала: — Могу».
Если б она даже не описала — то есть ничем не доказала абсолютной власти над собой и над словом, — этого «могу» было бы совершенно достаточно, чтобы остаться в истории русской литературы и вызвать негодование властей.
Из всех канонических фигур русской литературы и общественной жизни Ахматова остается наиболее спорной, вызывает самую живую ненависть — тому свидетельство не только чудовищный
Я любимого нигде не встретила:
Столько стран прошла напрасно.
И, вернувшись, я Отцу ответила:
«Да, Отец! — твоя земля прекрасна.
Нежило мне тело море синее,
Звонко, звонко пели птицы томные.
А в родной стране от ласки инея
Поседели сразу косы темные.
Там в глухих скитах монахи молятся
Длинными молитвами, искусными...
Знаю я, когда земля расколется,
Поглядишь ты вниз очами грустными.
Я завет твой, Господи, исполнила
И на зов твой радостно ответила,
На твоей земле я все запомнила,
И любимого нигде не встретила».
Можно, конечно, объяснить эту ситуацию завышенными требованиями лирической героини — ишь, все тебе мало, а между тем не последние люди сходили по тебе с ума. Но точнее будет интерпретировать ее как предельное выражение глубоко советской и весьма благотворной установки, которую я обозначил бы как ориентацию на самосовершенствование, а не взаимодействие; индивидуальный перфекционизм, а не достижение гармонии с другими. В сущности, если уж беспристрастно разбирать советскую систему координат и вдаваться в сущность бесцерковного аскетизма двадцатых-тридцатых, — для здешней системы ценностей характерно, в общем, достаточно наплевательское отношение к «товарищам», несмотря на прокламированный альтруизм и заботу каждого обо всех. Вся эта забота носит характер достаточно абстрактный — в принципе же для советской морали характерен глубоко скрытый, но несомненный тезис: человек есть не самоцель, а повод. Все — любовь, ненависть, общение — нужно не для того, чтобы улучшить чужую жизнь, а исключительно для того, чтобы довести до совершенства самого себя. В ахматовской лирике герой нужен для авторского роста, а иногда для авторского самолюбования, как иной феминистке мужчина нужен для деторождения; автор никого не любит, потому что не видит достойного — но еще потому, что любовь к другому отвлекла бы от работы над собой. Это не столько даже советское, сколько ницшеанское: вечное усилие, направленное на преодоление человеческого в себе. И это преодоление человеческого, это сверхчеловеческое «Могу» звучит у Ахматовой в большинстве зрелых стихов, не особенно даже маскируясь: «Так много камней брошено в меня, что ни один из них уже не страшен» — ведь это и есть самая чистая формула ницшеанства в русской литературе, куда Горькому. Ахматова писала свою «Поэму без героя» всю жизнь, вся ее лирика описывается этой же формулой — потому что человеку нового общества не нужны люди. Они присутствуют в его жизни постольку, поскольку позволяют ему достигнуть новых степеней совершенства. Семья, гармоничный секс, дружба — все это мелко, все «слишком человеческое»: идеальный советский герой стремится к состоянию, когда ему никто не нужен. Ахматова переживает эту драму всю жизнь и время от времени вынужденно соприкасается с другими людьми — чаще всего, увы, спускаться с пьедестала заставляет проклятая физиология: «А бешеная кровь меня к тебе вела сужденной всем единственной дорогой». Но кровь-то ведет, а рассудок холоден; вот почему в ахматовской лирике мы не найдем ни одного убедительного мужского портрета, а лишь блеклые тени в одном и том же зеркале, призванном говорить только с хозяйкой и только о ней.
Это — советское. И это — замечательное, хотя, вероятно, и непереносимое в быту. В этом смысле Ахматова куда больше подходит советской власти, чем Маяковский, которому ее так часто противопоставляли. У Маяковского все поэмы — с героинями; «Лиличка» — живое, реальное лицо, как и Татьяна Яковлева, и Мария из «Облака». О мужчинах Ахматовой, если б не биографы, мы ничего не знали бы — хотя мужчины были, прямо сказать, не из последних: Гумилев, Шилейко, Пунин — лучшие умы, первостатейные таланты, а из ее текстов мы узнаем только, что один ее гнал, другой, напротив, никуда не выпускал, а третий систематически унижал, и все эти злодеи взаимозаменяемы. Все они нужны лишь для того, чтобы принять позу — «Я к тебе никогда не вернусь»: но разве это не есть высшая степень того самого советского самосовершенствования, когда уже никто не нужен? Только такие сверхлюди могут осуществить советскую сверхзадачу — разумеется, непосильную для традиционного персонажа; и глубоко неслучаен взаимный интерес — и явная взаимная симпатия, лишенная, впрочем, намека на человеческую теплоту, — Ахматовой и Солженицына, другого сверхчеловека, поднявшегося над всем обыденным, над любой «мелкой жалостью».