Счастливчик Джим
Шрифт:
Он нащупал очки, надел их и тотчас увидел, что с одеялом что-то неладно. Чувствуя, что при каждом движении он рискует отправиться на тот свет, Диксон все же слегка приподнялся, и его воспаленным глазам открылось такое зрелище, что цимбалист, засевший у него в голове, совсем обезумел. В верхней части пододеяльника не хватало большого неправильной формы куска. Куска чуть поменьше, но все же значительного не хватало и в отвернутом крае одеяла, а под ним, в том же одеяле, не хватало куска примерно величиной с ладонь. Сквозь все эти дыры, края которых были черны, как отчаяние, виднелось коричневое пятно на втором одеяле. Диксон провел пальцем по краю дыры в пододеяльнике, и на пальце остался темный след. Это была сажа. Раз сажа – значит, горело. Раз горело – значит, сигарета. Неужто его сигарета сгорела дотла на одеяле? А если не сгорела, так куда же она девалась? На постели ее нигде не было видно. В постели – тоже. Скрипнув зубами, Диксон свесил голову с кровати. По светлому рисунку дорогого на вид ковра тянулась коричневая бороздка, заканчивавшаяся
Неужели все это натворил он? А может, какой-нибудь бродяга, какой-нибудь громила забрался в комнату и устроил себе здесь привал? А может, он стал жертвой какого-нибудь призрака вроде мопассановского Орля, но отличающегося пристрастием к табаку? В конце концов он все же пришел к заключению, что это дело только его рук, и горько пожалел об этом. Теперь он, конечно, лишится места, особенно если у него не хватит духу пойти к миссис Уэлч и чистосердечно покаяться ей во всем, а он уже знал, что никогда на это не решится. Ведь то, что он может сказать в свое оправдание, еще более непростительно. Разве к поджигателю отнесутся с большей снисходительностью оттого, что он предварительно напился? Да притом как! Презрев свой долг по отношению к хозяевам и остальным гостям, отказавшись от наслаждения камерной музыкой, бросив все, как только его потянуло выпить.
Ему оставалось лишь надеяться, что Уэлч пропустит мимо ушей рассказ жены о погубленных одеялах. Впрочем, по опыту известно, что порою Уэлч бывает не совсем глух и слеп к окружающему: заметил же он в студенческой работе нападки на книгу своего ученика. Но, с другой стороны, тогда удар пришелся по самому Уэлчу. Вероятно, его не может особенно взволновать судьба простынь и одеял, которыми он в настоящую минуту не укрывается. Однажды, припомнилось Диксону, он пришел к заключению, что можно явиться в пьяном виде в профессорскую гостиную в университете, браниться, бить стекла, рвать газеты под самым носом Уэлча, и тот ничего не заметит, при условии если его персона останется в неприкосновенности. Это воспоминание в свою очередь воскресило в памяти Диксона случайно прочитанную фразу в книге, принадлежавшей Элфриду Бизли: «Стимул не может быть воспринят мозгом, если организм не испытывает в нем потребности». Он рассмеялся, но смех сменился гримасой.
Диксон вылез из постели и направился в ванную комнату. Через несколько минут он вернулся, жуя зубную пасту и держа в руке лезвие от безопасной бритвы, которым он принялся осторожно обрезать обожженные края пододеяльника и одеяла. Он сам толком не понимал, зачем это делает, однако по окончании операции все стало выглядеть как-то благопристойнее, во всяком случае, причина катастрофы стала менее очевидной. Когда все дыры приняли прямоугольную форму, Диксон медленно, с трудом, словно дряхлый старик, опустился на колени и выбрил пострадавшее место на ковре. Отходы, получившиеся в результате этих манипуляций, он сунул в карман пижамы. Теперь он примет ванну, а потом спустится вниз, позвонит Биллу Аткинсону и попросит его сообщить о приезде родителей значительно раньше, чем было условлено. Он присел на край постели, чтобы хоть немножко оправиться после мучительной возни с ковром, и в эту минуту, прежде чем он успел подняться, кто-то – он без труда понял, что это мужчина – вошел в ванную комнату. Диксон услышал, как загремела на цепочке пробка от ванны, затем зашумела вода из открываемого крана. Кто-то – Уэлч, или Бертран, или Джонс – собирался принять ванну. Кто именно – стало ясно при первых звуках низкого, плохо поставленного голоса, фальшиво распевавшего что-то. Диксон узнал блаженную белиберду жалкого Моцарта. Бертран вообще едва ли стал бы распевать в ванне, а Джонс откровенно признавался, что все, написанное До Рихарда Штрауса, для него не существует. Медленно, словно подрубленное дерево, Диксон повалился боком на кровать, ткнулся пылающим лицом в подушку и затих.
Он получил возможность немного собраться с мыслями, но как раз это ему меньше всего хотелось делать со своими мыслями. Чем дольше они будут идти вразброд – особенно мысли о Маргарет, – тем лучше. И тем не менее все время, чего с ним раньше никогда не бывало, он пытался представить себе, что скажет Маргарет при встрече с ним, если, разумеется, она еще захочет с ним разговаривать. Диксон высунул язык так, что коснулся им подбородка, страшно сморщил нос и беззвучно пошевелил губами. Сколько усилий придется ему приложить, чтобы убедить Маргарет хотя бы разомкнуть для начала уста, а затем излить на него весь запас гнева и укоров? И ведь это только предварительная схватка перед генеральным сражением, цель которого – заставить ее принять его извинения. В отчаянии он пытался прислушаться к песенке Уэлча, пытался высмеять ее несравненную банальность и вызывающую зевоту монотонность, но ничего не вышло. Тогда он стал думать о том, что его статья принята в журнале, стараясь хоть в этом почерпнуть утешение, но тут же вспомнил откровенное безразличие, с каким Уэлч отнесся к этой новости, и его безапелляционный совет, почти слово в слово совпадавший с тем, что сказал Бизли: «Заставьте их указать, в каком номере они ее напечатают, Диксон, иначе это мало чего стоит… очень мало…» Диксон сел на кровати и осторожно, в несколько приемов спустил ноги на пол.
Конечно, можно позвонить Аткинсону, но есть еще один выход, более простой, более легкий – немедленно скрыться, уехать, ни с кем не попрощавшись. Нет, не годится, если он не намерен уехать прямо в Лондон. А что сейчас делается в Лондоне? Он начал расстегивать пижаму, решив обойтись на этот раз без ванны. Широкие лондонские улицы и просторные площади, должно быть, пустынны в этот час, только какой-нибудь одинокий прохожий спешит куда-то. Он легко мог нарисовать себе эту картину. В его памяти ожили два дня отпуска, проведенных в Лондоне в дни войны. Он вздохнул. С таким же успехом мог бы он мечтать сейчас о Монте-Карло или Огненной Земле. Затем, прыгая на одной ноге, уже освобожденной от пижамы, и стараясь освободить и другую, он забыл обо всем, кроме боли, которая плескалась у него в голове и просачивалась сквозь мозг, как вода сквозь песок. Он привалился к камину, чуть не столкнув Будду на пол, и весь обмяк, словно подстреленный кинобандит. Интересно знать, есть на Огненной Земле свои Маргарет и Уэлчи?
Несколько минут спустя он оказался в ванной комнате. Уэлч оставил после себя кайму грязной мыльной пены по краям ванны и запотевшее зеркало. Немного подумав, Диксон начертил пальцем на запотевшем стекле: «Нед Уэлч слюнявый дурак, лицо, как поросячья задница». Затем протер зеркало полотенцем и взглянул на свое отражение. Выглядел он не так уж плохо. Во всяком случае, чувствовал он себя не в пример хуже. Однако волосы на макушке продолжали торчать, как яростно ни приглаживал он их мокрой щеткой для ногтей. Он хотел было употребить вместо бриолина мыло, но раздумал, потому что уже не раз превращал таким способом волосы на затылке и над ушами в некое подобие утиных перьев. Сегодня очки более чем обычно делали его пучеглазым, как лягушка. А в общем, вид у него был, как всегда, здоровый и – так ему казалось – честный и добрый. Приходилось этим удовольствоваться.
Он уже готов был проскользнуть вниз к телефону, но, возвратившись в спальню, решил еще раз осмотреть повреждения, нанесенные постельным принадлежностям. Что-то было не так, чего-то не хватало, но он никак не мог понять – чего. Он прошел в ванную комнату, запер дверь в коридор, снова вооружился бритвенным лезвием и снова принялся обрабатывать края дыр. Но на этот раз он делал надрезы, насечки и небольшие зубчатые выемки так, чтобы образовались лохмы. Затем, держа лезвие под прямым углом к краю дыры, стал скрести им по материи, стараясь как можно сильнее растрепать край. Потом отступил на шаг, окинул взглядом свою работу и решил, что так стало значительно лучше. Катастрофа, постигшая постельные принадлежности, теперь уже мало походила на дело рук человеческих. На первый взгляд могло показаться, что тут основательно потрудилась целая колония моли или свирепствовал какой-то грибок. Покончив с этим, Диксон повернул ковер так, что выбритое место хотя и не было совсем скрыто креслом, все же находилось к нему поближе.
Диксон уже прикидывал, не снести ли тумбочку вниз, чтобы на обратном пути выкинуть ее из окна автобуса, но в эту минуту до его ушей донеслось знакомое пение. Оно звучало так, словно певец мотал на ходу головой от удовольствия. Звуки росли, ширились, как грозное предчувствие. И вот дверь ванной комнаты начала сотрясаться, а ручка вертеться и греметь. Пение оборвалось, но тряска и грохот по-прежнему продолжались, и к ним присоединились пинки ногой, сменившиеся затем глухими толчками – словно кто-то пытался высадить дверь плечом. Уэлч, должно быть, никак не ожидал, что ванная комната может быть занята, раз ему понадобилось в нее вернуться. (Зачем, кстати, могло это ему понадобиться?) Да и теперь возможность такого осложнения, по-видимому, не умещалась в его сознании. Перепробовав различные способы взамен бесплодного сотрясания дверной ручки, он снова возвратился к первоначальному способу – бесплодному сотрясанию дверной ручки. Затем отбушевал еще один, последний шквал ударов и пинков, послышались удаляющиеся шаги, и где-то хлопнула дверь.
Со слезами бессильной ярости на глазах Диксон вышел из спальни, нечаянно раздавив по дороге бакелитовую кружку, которая неизвестно каким образом попалась ему под ноги. Спустившись вниз в прихожую, он поглядел на часы – было двадцать минут девятого – и направился в гостиную, к телефону. Спасибо еще, что Аткинсон по воскресеньям отправляется за газетами и встает рано. Успеть бы только его поймать. Диксон взял трубку. Затем в течение двадцати пяти минут все его усилия были направлены на то, чтобы как-то дать выход обуревавшим его чувствам, не повредив разламывающейся от боли голове. В телефонной трубке что-то жужжало и шелестело, словно в прижатой к уху морской раковине. Пока Диксон, сидя на обитом кожей подлокотнике кресла, безмолвно изрыгал проклятия, весь дом, казалось, внезапно пришел в движение. Кто-то начал расхаживать по комнате у него над головой, кто-то спустился по лестнице и прошел в столовую, кто-то отворил дверь в конце коридора и тоже прошел в столовую, где-то вдалеке загудел пылесос, где-то открыли кран и потекла вода, где-то хлопнула дверь и чей-то голос позвал кого-то. Когда весь этот шум принял такие размеры, словно за дверью гостиной собралась небольшая толпа, Диксон повесил трубку и встал. Поясница у него ныла от неудобной позы, рука – от бесконечного постукивания по рычагу аппарата.