Щель
Шрифт:
В своем положительном творчестве герой Набокова может лишь самовыразиться (я=я), и здесь становится заметной общая слабость литературы, построенной на принципе самовыражения, без опоры на онтологическую реальность, без опоры на то, что выходит за пределы «земного рая». Это не сильная сторона набоковского метаромана; невольно испытываешь кризис доверия к его герою. Я не разделяю распространенного мнения (оно бытует в устной форме, в основном среди нашей интеллигенции), что «Дар» – лучший довоенный роман писателя.
В последний раз, в последний путь (каламбур в духе самого Набокова) по канве метароманной фабулы отправляется герой «Приглашения на казнь» (1938).
«Сообразно
Здесь мы вновь имеем дело с редуцированной фабулой, причем в «Приглашении на казнь» она редуцирована еще более радикально, чем в «Защите Лужина», и эта редукция ведет не к аллегории, а к притче.
В отличие от всех своих метароманных предшественников Цинциннат Ц. лишен счастливого детства. Он не наследник, а сирота. Но существуют четыре момента, благодаря которым он ощущает свою принадлежность к потерянному раю.
Во-первых, связь с прошлым, в котором не было всеобщей прозрачности. Потерянный рай отнесен в отдаленное прошлое, о котором ностальгически думает Цинциннат (напоминая скорее героя романа Оруэлла «1984», чем всех своих предшественников), рассматривая в камере смертников старинные журналы: «То был далекий мир, где самые простые предметы сверкали молодостью и врожденной наглостью, обусловленной тем преклонением, которым окружался труд, шедший на их выделку…»
Во-вторых, связь с там (аналог «других берегов»), связь с природой, всегдашней союзницей набоковского героя: «Изредка наплыв благоухания говорил о близости Тамариных Садов. Как он знал эти сады!.. Зеленое, муравчатое Там, тамошние холмы, томление прудов, там-там далекого оркестра…»
В-третьих, таинственный отец, «безвестный прохожий», «бродяга», «беглец», который «сжигается живьем», – короче, таинственная личность, о которой мать Цинцинната говорит, опуская лицо: «Он тоже, как вы, Цинциннат…» – намек на фамильную «непрозрачность».
Но если отец – «беглец», то мать – порождение «нового» времени; сила зла калечит драгоценный образ: «Нет, вы все-таки только пародия, – прошептал Цинциннат», однако в выражении глаз Цецилии Ц. он на мгновение увидел «настоящее, несомненное (в этом мире, где все было под сомнением), словно завернулся краешек этой ужасной жизни, и сверкнула подкладка».
В-четвертых, мир снов: «В снах моих мир облагорожен, одухотворен…»
Тема избранницы исказилась в «Приглашении на казнь» темой предательства, торжествующего в романе. Марфинька как невеста ассоциируется Цинциннатом с там Тамариных Садов: «Там, когда Марфинька была невестой и боялась лягушек, майских жуков…»; с ней связаны «упоительные блуждания» по этим садам (сад – аналог рая у Набокова), но затем началась катастрофа:
«Между тем Марфинька в первый же год брака стала ему изменять, с кем попало и где попало. Обыкновенно, когда Цинциннат приходил домой, она, с какой-то сытой улыбочкой прижимая к шее пухлый подбородок, как бы журя себя, глядя исподлобья честными карими глазами, говорила низким голубиным голоском: „А Марфинька нынче опять это делала“».
Если Мартыну чувство ревности давало импульс к борьбе с соперником, в которой мужало его «я», то Цинцинната Ц. ревность ведет прямиком в ад: «Вечная пытка: говорить за обедом с тем или другим ее любовником, казаться веселым, щелкать орехи, приговаривать, смертельно бояться нагнуться, чтобы случайно под столом не увидеть нижней части чудовища… четырехногое нечто, свивающееся, бешеное… Я опустился в ад за оброненной салфеткой».
Тем не менее, несмотря на предательства, Цинциннат неистово любит жену, стремится сказать ей два слова наедине в камере, пишет письмо, чтобы до нее дошло, что его убьют, и чтобы она испугалась, и она испугалась – оказаться его соучастницей. Но насколько подлинней эта бессмысленная любовь любви Годунова-Чердынцева и его всепонимающей «соратницы» Зины, ибо этот разрыв между чувством и смыслом подан в «Приглашении на казнь» как знак неизбывной муки земного существования, как порождение человеческой слабости и беспомощности.
Мир пошлости в этом романе оформился в тоталитарное измерение, приобрел орудия изощренных пыток, репрессивный аппарат. Теперь не герой, задираясь, играет с пошлостью, а пошлость играет с героем, как с игрушкой, крутит, вертит им и уничтожает. Роли поменялись. Из победителя пошлости, знатока и разоблачителя противника герой превращается в побежденного, и в таком униженном положении – отодвинутый от рая временем и сиротством – он приглашается к покаянию. «Покайся, Цинциннатик, – предлагает ему остряк-шурин, и то же самое предложит ему и Марфинька. – Ну сделай одолжение. Авось еще простят? А? Подумай, как это неприятно, когда башку рубят. Что тебе стоит? Ну, покайся, не будь остолопом».
И здесь вдруг впервые и единственный раз в творчестве Набокова наступает крах стиля. Цинциннат лепечет, оговаривается, путается в словах, мир плывет перед глазами смертника, возникает косноязычие. «У меня лучшая часть слов в бегах, – признается Цинциннат Ц. в своих записях, – и не откликаются на трубу, а другие – калеки».
Вот этот мир слов-калек, который до того использовался Набоковым только для передачи пошлых мыслей пошлых людей, в «Приглашении на казнь» становится единственно возможным средством самовыражения человека, над которым навис топор, и именно здесь, в выборе слов-калек, Набоков сближается с теми чуждыми ему направлениями в литературе, которые взрывают стиль как негодное средство. Ибо что такое стиль в экзистенциальном измерении? Стиль – это не просто человек, как утверждает формула Бюффона, но человек, нашедший в своем слове общую меру между собой и миром, то есть человек, подчинивший и одомашнивший мир. Но когда нет общей меры, как ее нет в «Записках из подполья» или у обэриутов, то тогда стиль стремится к самоуничтожению, порождая стиль-калеку, обрывочный, рваный суррогат стиля, который отражает не приобретение мира, а потерю его.
Когда нет спасения, нет спасения и в слове. Все опустошено. Спаситель, роющий спасительный туннель, оказывается не кем иным, как препошлейшим месье Пьером, который отрубит герою голову. Вместо друга-соперника Кончеева другом героя в «Приглашении на казнь» прикидывается палач.
«Все сошлось, – констатирует Цинциннат в нетвердых словах, – то есть все обмануло – все это театральное, жалкое, – посулы ветреницы, влажный взгляд матери, стук за стеной, доброхотство соседа, наконец, холмы, подернувшиеся смертельной сыпью… Все обмануло, сойдясь, все. Вот тупик тутошней жизни, – и не в ее тесных пределах надо было искать спасения. Странно, что я искал спасения…»