Щорс
Шрифт:
— А ты знаешь, Щорс… Я могу потребовать удовлетворения.
Николай уже полностью овладел собой. Пересел на койку; насмешливо щурился, следя за каждым движением подпоручика.
— Когда-то давно страстно желали вызвать меня. Вроде вас… Претила честь дворянина — с быдлом-то! Если не унизит, Хлебников, то я… к вашим услугам.
С неделю пребывали вдвоем в землянке, не замечая друг друга. Под новый, 17-й год Хлебников прикрепил на погоны еще по звездочке; вслед за этим он получил и повышение — назначен ротным в другой батальон. Обе опустевшие койки заняли вскоре. Молодые, как и сам; к удивлению и радости, прапорщики оказались выпускниками Виленского училища, прибыли из Полтавы.
Теперь, как старожил, ужин давал Николай. Лицом в грязь падать не хотел. Днем
— Черного кофейку бы… Чего нет, того нет. Не обессудьте, господа. Тут не Полтава, — хитро подмигнув, предложил: — Разве что полтавских галушек… Мигом сварганю.
Фитилек в семилинейной лампе, повешенной на гвозде в стенке, вздрогнул от молодого крепкого смеха.
После рождественских празднеств потекла будничная окопная жизнь. Крещенские морозы сдавили тихую, но каверзную топкими берегами реку. За одну ночь лед стал держать человека. Усилили караульную службу. Понимали, войну сковала зима; с появлением лета начнется…
Началось раньше. Не война. Фронт по-прежнему затаенно молчал; оба берега Прута угрюмо следили друг за другом, выжидая. Стряслось куда важнее событие, чем ожившие позиции. За спиной, в глубоком тылу. Сперва, как водится, загуляли по траншеям слухи: в окопы являлась богородица, велела втыкать штыки в землю и по домам; у других соседей фельдфебель, снятый австрийским снайпером наповал, повадился в полночь в свою роту, да не абы как, а в обличии козла. Козел тот вещал фельдфебельским голосом: так, мол, разэтак, выведу всех на чистую воду — супротив царя замышляете. Вроде бы подчасок пнул того козла штыком, а наутро на том месте нашли новенький целковый серебром. Полковой поп вынужден был в проповеди вставлять опровержения. Богородица, мол, являться являлась, но слов тех мерзких не могла произнести, то происки «смутьянов», «большевиков». Про козла начисто опроверг: невежество.
Вскоре густо повалили слухи другого свойства. Опять же у соседей сбежало в одну ночь до взвода солдат, подались в дезертиры; у других за мордобой офицера подняли солдаты на штыки. А где-то, неподалеку, взбунтовался целый полк; слухи подтвердились: восстал Одоевский полк, выступив против войны, против царя.
А нынче — бах! — вести, поразившие всех. Царь Николай отрекся от престола! В Питере революция! Вести эти внес рано утром один из прапорщиков, Митин. Он дежурил, первый принял по телефону сообщение. Николай, глядя на ликующего Митина, не мог справиться с портянкой. Не сознавая еще важности происходящих событий, он испытывал во всем теле волнующую дрожь. Не судьба царя — взволновала весть о революции. О неизбежном приходе ее знал, казалось, всегда, с той поры, как помнит себя, осознает. По-дядиному если, то явилась она до срока.
Притопывая ненатянутым сапогом, Николай сдернул с вешалки парадный мундир. Хмурился, силясь не поддаваться настроению распрыгавшегося прапорщика: неудобно, не мальчишка.
— Солдаты знают уже?
— Наверно. — Митин заметно остывал. — Ты, Николай Александрович, вижу, не взволнован…
Двое, не то трое суток жили вестями. Шли они какими-то своими путями; начальство растерянно молчало, не доставлялись и газеты. Николай успел отметить некоторые странности в происходящем вокруг. Ликовали офицеры, особенно из молодых, вроде Митина; нацепив поверх шинелей пышные банты из красных лент, они страстно размахивали руками, выкрикивали горячие слова. Иные, из старших чинов, держались в сторонке; среди них попадались и вовсе пришибленные. А один, в тылах полка, штабс-капитан, князь, пустил себе пулю в висок. Выстрел в таком бурлящем, ликующем водовороте не прозвучал. Сочувствующих князь обрел, но последователей не нашлось.
С бантом оказался и Хлебников. Столкнулись они в штабе полка; Николай явился туда вместо захворавшего ротного. Не помня зла, поручик тряс его плечи, заглядывая в глаза, проникновенно, как умел он, говорил:
— Не держи, Щорс, камень за пазухой… Я уж забыл о том маленьком инциденте. Ради революции, а? А ты, гляжу, без банта! Непорядок. Нечего скрывать свои чувства… От кого? От народа? Так для него все это и делается.
Для народа! А для кого же еще? Иных и мыслей у Николая не было. Уставший после многоверстной тряски в седле, он пробирался по траншее к себе в землянку. Хотелось горячего чая да вынуть из сапог гудевшие ноги. Не покидала тревога — как бы за бурными событиями не проглядеть чужого берега. По слухам, ни в Австрии, ни в Германии подобных событий не происходит. Могут использовать. Дожди поделали промоины, но кое-где на их участке пройти по льду можно. Достаточно взвода головорезов…
Кто-то отшатнулся в нишу, припал к стенке. В густеющих слякотных сумерках угадал.
— Ты, Фомин? На посту? А почему без оружия?
— Не в наряде я вовсе, ваше благородие. Подымить вышел на волю… Закурите моего табачку, ваше благородие. А то всё вы да вы свои папироски… А по-нонешнему все теперь равные, что офицер, что солдат.
Странно суетился Фомин, и голос необычный: такое, будто он от чего-то отвлекает, не дает спросить. Картежничают? Пьянствуют? Или дрыхнут все, не выставив секреты? В наряде должен быть взводный Стрепетов, старший унтер-офицер.
— Взводный Стрепетов в наряде у нас? — перебил, желая унять острое чувство тревоги.
— С секретами все в аккурате…
Ночь спал дурно. Извертелся весь, в голову лезло всякое. Слышал, как вошел не скоро после него Митин; не зажигая лампу, разделся, улегся бесшумно. Теперь мирно посапывает, наверно, видит розовые сны. Поймал себя на том, что завидует Митину — сразу взял быка за рога. Курить из одного кисета, душевно относиться к солдату, не попирать его человеческое достоинство — немало со стороны офицера; Митин явно пошел дальше… Кто же он все-таки? В первый день, после телефонограммы, выказал себя мальчишкой, легкомысленным семинаристом, как назвал его командир батальона; потом заметно сник, пропал с мундира и бант. Не придал Николай тому значения. А нынче… Скрывались от «батальонных»; понятно, Фомин намекал на штаб-ротмистра, хрупкого белоусого человека в пенсне, серой каракулевой ушанке, появившегося в расположении их батальона; траншейные «провода» донесли, что он якобы из военной полиции. Должность такая при штабе полка введена недавно. Революция дозволила многим поднять головы; выступают, ораторствуют громогласно, особенно в тылах. Проехал, нагляделся, наслушался. Не всем, выходит, можно. Митин опасается. Не только штаб-ротмистра, но, оказывается, и его… Не — отделается от насмешливого тона. А по сути, Митин честный и волевой парень, портят его несколько наивность да застенчивость в офицерском застолье. Но, кажись, все то наиграно; не такой уж он и простак. Не кадет, не эсер: приверженцы тех партий и не скрывались. Социал-демократ, возможно, большевик.
Наверное, Митин был тогда в землянке с солдатами. А Фомин отвлекал.
Фомин, Фомин… В голосе матерого мужика, хлебороба, не слышалось особой радости ни по поводу новшеств, какие ввела в армию революция, ни по приходу самой революции. А ведь она и пришла ради него, Фомина, чтобы облегчить мужицкую долю. До мельчайших подробностей вдруг всплыло в памяти одухотворенное, торжественное лицо поручика Хлебникова. Вот кому пришлась революция по сердцу! Наследник крупного сахарного завода где-то под Екатеринославом, на Днепре…
Такое неожиданное столкновение поразило Николая. Ежели Хлебников приветствует революцию, совершенную третьего дня в Петрограде, а Фомин к ней равнодушен, то… Что же выходит? Непонятно. А ведь Митин знает! Знают и солдаты, подчиненные ему, Щорсу. Силком удержался, чтобы не поднять прапорщика. Дознаться, вникнуть в суть этой революции. Чувство, похожее на сожаление, — не искал тесной связи с людьми, как Митин, дядя Казя, — овладело им. Не все же они в Сибири гремят по этапам кандалами. Сколько прочитано книг, медицинских, исторических, военных, но как мало «запрещенных». Именно в них ответы на эти проклятые вопросы…