Щорс
Шрифт:
Нет, дождется подъема. Не станет тревожить безмятежный сон «бунтовщика». Успокоившись, Николай задремал. Открыл глаза от топота и мигающего луча фонарика. В землянке тесно от посторонних людей; кто-то возится с лампой. При свете угадал штаб-ротмистра в серой ушанке; у дверей — солдаты с винтовками. Митин, разбуженный, щурясь от огня, надевал мундир.
— Извините, господа, — развел штаб-ротмистр руками, поглядывая сквозь пенсне на поднявших головы офицеров. — Служба. «Товарища» Митина уведем от вас.
Митин, запахивая офицерскую новенькую шинель, от порога подмигнул: не поминайте, мол, лихом.
Наутро оказалось, арестован в роте
Сведения эти Николаю шепнул «по секрету» Хлебников. Опять столкнулись они во дворе штаба полка. На этот раз вызывал начальник штаба. Группе младших офицеров, в том числе и ему, Щорсу, надлежит явиться в штаб 9-й армии на траншейные курсы. В беседе выяснилось, что перемены в стране ничего не вносят нового в жизнь армии, кроме как некоторых «демократических свобод» в обращении офицеров с солдатами. Войска присягнули Временному правительству. Война остается войной. Мало того, «революционное правительство», подтвердив союзнический долг Антанте, требует от армии решительных боевых действий. С установлением сухой погоды разворачиваются широкие наступательные операции. Тылы уже ожили: подвозятся людские резервы, вооружение, боепитание. Учеба на траншейных курсах — тоже подготовка: полк получает бомбометы и минометы. Их будут обслуживать траншейные команды на переднем крае, в окопах.
Апрель Николай провел под Черновцами. Курсы планировались на полтора месяца; начальству пришлось сроки ужать. По шести, восьми часов лазили в болотистых низинах, рыли окопы, проводили практические занятия по бомбометанию. Сдавали офицерские зачеты. Назначение Николай получил в свой Анапский полк. 3 мая, в самый отъезд, в штабе армии его поздравляли с повышением — приказом по армии и флоту от 30 апреля 1917 года он произведен в подпоручики. Радость для молодого офицера понятна, но для подпоручика Щорса она была омрачена. В армейском лазарете у него обнаружили туберкулез. Как медик, он понимал, чем это ему грозит. Цветущий возраст — 25 мая ему сровняется 22. Еще, по сути, не жил.
Вместо фронта Николай попал на госпитальную койку. Из армейского лазарета его эвакуировали в Симферополь, в 61-й отряд Красного Креста. Валялся восемь месяцев. Охватило отчаяние. Раздражали первое время беленые стены палаты, покрытые марлей тумбочки, люди в идеально чистых халатах, на молодых здоровых лицах которых несходящая печать брезгливости и сожаления. Редко кому удавалось скрыть их. Ночами наваливается страх.
Усугубило болезнь письмо из Сновска. Кинул отцу коротенькую писульку; лишь бы не тревожить, увел от страшной правды: ранен, мол, в ногу. Среди писем сестер оказалось одно и от дяди Казн. Вернулся из Сибири; все в общем-то хорошо, не будь беды: привез из каторги хворобу. Не назвал, но Николай сразу подумал о чахотке. И тут-то пришла на память мать… Рок какой-то.
Человек привыкает ко всему, даже к смерти. Начал свыкаться. Блеснула короткая надежда: процесс в легких за два месяца лечения замедлился, не вошел в скоротечное русло…
В жаркие июльские дни с утра до вечера пропадал на воле. Палата угнетала, а еще больше разговоры соседей. Болезни, болезни…
Вник в разговоры в палате. Нет, далеко не все о болезнях. О давней мирной жизни, о семьях, о войне, а больше о политике, текущих событиях. У каждого на тумбочке — ворох газет, журналов. Читают вслух, спорят до хрипоты. Их пятеро с ним; старшему за сорок, казачий есаул, Голощеков, откуда-то из кубанских краев. Койка его рядом, у изголовья. Противоположную стену занимают тоже двое — поручики, однополчане, — елисаветградцы, молодые, лет по двадцать четыре. У окна особняком лежит штаб-ротмистр Рычков. Чин не самый высокий, но власть в палате у него неограниченная — понукает всеми. Какого полка, помалкивает; делает из того тайну. Воевал где-то в Карпатах. Когда Николай представился, Рычков обрадованно сообщил, что Анапский полк знает — прорывались вместе прошлым летом под Черновцами; тотчас приставил ему кличку «Сосед» и взял под свою опеку.
Желчный, высокомерный, Рычков навязывает свои оценки событиям, которыми так щедро снабжают газеты. Защищает каждый шаг Временного правительства, Керенского, хотя ему, собственно, никто не перечит. Николай, оглядевшись, понял, что именно терпимость остальных позволяет распоясываться штаб-ротмистру. Особенно досаждает он есаулу, доходит до оскорблений.
— Господин Рычков, — как-то не выдержал он, — некрасиво с вашей стороны… Есаул Голощеков старше вас. Уважайте хоть возраст.
— Сосед! Кого вы защищаете? — вскричал тот, завертевшись в постели. — Если большевики возьмут в Питере верх, попомните… Все из-за казаков! Пятый год случился из-за вас, Голощеков. Ваши нагайки взбеленили до бешенства народ, заставили его хвататься за булыжник.
— Это и совсем неумно, штаб-ротмистр, — отозвался кто-то из елисаветградцев.
Рычков, как охотничья собака, повел туда носом; его оттопыренный ус, видный отчетливо Николаю на фоне стекла, нервно подергивался.
Учуяв поддержку, обрел дух и голос кубанец.
— Вы, Рычков, дозвольте полюбопытствовать, — спросил он ехидно, — где пребывали в ту пору?
— Не старайтесь, есаул, не среди тех, с красными флагами, кого вы пороли.
— И не подумаю.
— Юнкером я был зеленым в пятом году.
— Во, во, — усмехнулся Голощеков. — Юнкера, само собой, и палили из винтовок…
С того дня свергнута была тирания Рычкова. В палате, как и во всей России, водворился «революционный порядок — свобода слова, равенство»; так пошутил один из поручиков, Свирин, курносый, веснушчатый парень с кудрявой рыжей челкой.
— Но не братство, — уточняя, добавил его полчанин Демьянов.
Внешне Демьянов выгодно отличался от своего неказистого приятеля — высок, темноволос и кареглаз; дружба их тянется с совместного пребывания в каком-то из московских пехотных училищ. Германские осколки и пули обоих миловали, но за горло взяли Пинские болота. Слегли весной, как и все они, кроме штаб-ротмистра; тот с зимы здесь, в Симферополе.
Между тем события в стране развивались стремительно. В газетах преобладала война — наступление, наступление. И вдруг сквозь бравурный гомон — весть: на улицах Петрограда пролилась кровь. Расстреляна демонстрация…
Страсти в палате накалялись. По-прежнему громче всех радовался голос Рычкова. Он свою линию гнул упорно. Демонстрация в столице, по его, — выступление сбитой с толку большевиками уличной толпы.
— И надо стрелять? — отозвался из своего угла поручик Свирин.
Штаб-ротмистр только опалил его взглядом. Не умолчал и Демьянов. Ткнув подушку кулаком, приподнялся на локте, чтобы видеть всех.
— Временному правительству, как видно, управлять молодой республикой нелегко. Тому доказательство-расстрел демонстрации.