Седая нить
Шрифт:
– Надеюсь.
– Давай придумаем.
– Но что же?
– Да что-нибудь. Без наших с тобой усилий оно придумается само.
– Ты в этом уверен?
– Уверен.
– Почему?
– Вот увидишь: так будет.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю.
– Ты серьёзно?
– Серьёзно.
– Ты шутишь?
– Не шучу.
– Почему?
– Не хочу.
– Надоело?
– Почти надоело.
– Что же делать без шуток?
– Жить.
– И тогда что-нибудь придумается?
– Да.
– Когда же?
– Да прямо сейчас!
И
В минувшие времена случайность, как и сейчас, решала порою многое.
Внезапно мы оба почувствовали: что-то случилось. Но что? Понять – невозможно. И всё же – что-то случилось. Факт.
Ветер, слишком уж свежий для раскалённого дня, из ниоткуда повеял, прошелестел вблизи, лица затронул наши, взвился спиралью ввысь, в небо, к слепому солнцу, и растворился там.
И нечто странное, меж нами прошуршав, к ногам упало нашим. Птица, что ли?
Мы оба, вздрогнув, посмотрели вниз.
У наших ног лежала на асфальте новёхонькая десятирублёвка.
Откуда? Как? Неужто волшебство?
Нет, это явь. Советская реальность.
Довлатов, с высоты своего роста, некоторое время с нескрываемым изумлением разглядывал эту реальность.
Потом задумчиво сказал:
– Дар небес.
– Похоже, – сказал я.
– Или дар судьбы, – предположил Довлатов.
– Очень может быть.
– А может, и то, и другое. В любом случае – дар.
– Это уж точно.
– Придётся поднять.
– Придётся.
Довлатов нагнулся и бережно поднял весело хрустнувшую в его руке десятку. Некоторое время задумчиво её рассматривал. Потом, шумно вздохнув, сказал:
– Придётся употребить по назначению.
– По прямому назначению, – уточнил я.
– Ну, не по кривому же.
– По истинному.
– Это верно.
– Без всяких околичностей.
– Именно так.
– А посему – вперёд!
Мы переглянулись – и решительно направились к ближайшему гастроному.
Куда же ещё идти двоим приятелям жарким питерским летом, как не в винный отдел?
Там на дарованную нам судьбой десятку приобрели мы восемь бутылок сухого вина.
В табачном киоске мы купили четыре пачки сигарет.
А в булочной – два батона белого хлеба.
Обременённые покупками, побрели мы с Сергеем куда глаза глядят.
А куда глядели наши глаза? Туда, где больше прохлады.
Проходными дворами и всякими неказистыми закоулками вышли мы к неведомому мне каналу. Может, и не канал это был, а речка. Да не всё ли равно? Важно, что это была вода. И она вроде не стояла на месте, а текла куда-то. Плескалась в гранит. Отражала небо. Лучилась изломанным светом. И легче нам рядышком с нею дышалось.
И вовсе не в сухом вине радость была, не в его изобилии, и не во вкусе его, кисловатом, с горчинкой, приятном, а совершенно, братцы мои, в другом.
В общении. Именно в нём.
Ну чем заменишь его? Ничем. Нет ему замены.
И мы понимали это. Чувствовали, быть может, что неизвестно ещё, выпадет ли в грядущем такая вот, как теперь, счастливая, да, наверное, конечно же, не иначе, счастливая, пусть и так, а скромнее – так просто хорошая, по-дружески, по-человечески, возможность – поговорить.
И мы, не спеша прихлёбывая прямо из бутылок сухое белое вино, поглядывая на белый свет, говорили и говорили.
Я рассказывал Сергею о себе, о своей родине, о друзьях, о знакомых, о СМОГе, о Москве, о многом другом.
Сергей рассказывал мне о своей службе в армии, о своих друзьях и знакомых, о Питере с его парадоксами, о своих приключениях, огорчениях и открытиях.
И так далее, и так далее.
Этого нынче не выразишь.
Этого не перескажешь.
Это – в былом. Навсегда.
Вовремя, Хлебников, ты произнёс тихое «и так далее».
Универсальная формула. Код.
Всё в нём живёт.
И так далее…
И день продолжался вначале, и длился, и время шло, и стрелки бежали куда-то вперёд на часах, но всё же бежали по кругу, и кружились над зыбкой водой залетевшие в это безлюдное место и в нашу беседу с Невы и с залива белые грузные чайки, и мы бросали им кусочки белого хлеба, и чайки на лету подхватывали их, а потом прилетели голуби, и кормили мы голубей, а потом воробьиная стайка нагрянула, и кормили мы воробьёв, – а потом день прошёл незаметно, – белый день, с белым хлебом и с белым вином, с разговорами день, с чудесами, летний день, петербургский день, день с горчинкой и день с грустинкой – как вино или, может, речь, или – свет незабвенных встреч, пусть – нечаянный, пусть – случайный, день – обычный, необычайный, день вниманья и пониманья, день – вдали, за хрустальной гранью.
Заменить его нынче – нечем.
И пришёл незаметно – вечер.
Прохлада, пусть и относительная, но всё же прохлада, потому что уже не жара, потому что день миновал, а вечеру больше идёт прохлада, поднялась от воды, покачиваясь, распрямилась, размялась, плеснулась прямо в лица нам, поплыла вдоль горячих каменных стен, разрастаясь, как лес прозрачный, над фантомным городом, высясь – до небес – и дальше небес.
Так могло показаться. Пусть.
Так хотелось бы думать. Что же!
Можно думать – о чём угодно.
Мысль – броженье. Но в нём – движенье.
Прежней яви преображенье.
Впору славить воображенье.
Память – путь.
И творчество – путь.
По мере того, как темнело, раскрывалась передо мною вся небывалая петербургская космогония, с её причудливым смешением всех возможных понятий, с неминуемым смещением привычных ориентиров, с её свершением всех замыслов, где-то там, за кромкой густеющей тверди, в запредельной дали и глуби, где отсутствует вся планетарная оптика, и хирургический блеск инструментов, и расчерченность планов и карт, но присутствует оптика тайны, да и она порой не нужна глазному хрусталику, и уж тем более – душе, и живому чутью, когда воочию видишь разъятость безумного мира, и хочешь собрать его воедино, спасти от беды, сохранить, если это удастся, и помощница в этом – речь, потому-то и дружен ты с нею, потому-то и верен ей.