Секретный узник
Шрифт:
Какие ножи? Какие трости? Это было давно, на иной планете, в иные времена. Это недавнее прошлое Алекса. Милый его уголовный сон. Тихая греза мрачного квадратного двора.
Этот арестант одинок. Пуст нахмуренный двор, куда не проникает солнце и где нет ветра, а только холод. Пусты лестницы и коридор.
Зверски избитый, весь в крови и грязи, лежал Тельман на каменном полу следственной тюрьмы где-то в подвалах, самый воздух которых пропитался вонючей влагой пропущенного сквозь мясорубку человеческого естества.
Чем измерить и какими словами передать унижение и боль этих первых часов заключения, которые разрывают циферблаты и корежат стрелки
А слов нет, ибо тюремная цензура черной тушью заливает такие слова. Останутся короткие точные фразы. Без эмоций. Без соленого металлического вкуса во рту. Без тошнотворного запаха. Без осклизлой сырости выщербленного каменного пола.
"На меня надели наручники. Затем - в машину и в ближайший полицейский участок, а оттуда под охраной особой полицейской команды - в берлинский полицай-президиум на Александерплац. Краткий допрос. Никаких показаний. 5 часов ожидания. Наконец я был водворен в камеру тамошней полицейской тюрьмы".
Значит, "это" тянулось пять часов. И назвать "это" можно ожиданием. Здесь есть и мера и слова. Мера? Обычная мера времени - часы, всего пять часов, триста минут, от восемнадцати до тридцати пяти тысяч ударов сердца. Слова? Но что может быть проще и обыденнее скучного слова "ожидание"? К тому же это и впрямь было ожидание. Самое страшное ждало его впереди. И он это знал.
Странное утро, странный день для Алекса - огромной свобододробильной мельницы, скопища человеческих мук. Ветер выдул из жуткого в своей нежной голубизне неба все облака, и солнце беспощадно сверкает над медленно оттаивающим после ледяной ночи Алексом. Люди с рабочего Остена поворачивают назад. Кордоны полиции. Сегодня Алекс не принимает посылок и передач, сегодня он не дает свиданий. Проходите мимо и по Клостерштрассе возвращайтесь в свой Остен. Даже арестантов не принимает сегодня Алекс. Великий пожиратель свободы замер и притаился.
Вся полицейская машина работала сегодня только ради одного человека. Ради одного узника, которого, согласно приказу, не должен был видеть никто. Кроме участников операции, разумеется... О его задержании было немедленно сообщено по телеграфу всем органам полиции: "Тельман арестован". К сему присовокуплялось: "Необходимо продолжать контроль за всеми прибывающими из-за границы пассажирами".
Глава 10
ГАМБУРГ, ТАРПЕНБЕКШТРАССЕ, 66
Ветры принесли на побережье теплый воздух с Гольфстрима, дышащий влагой и электричеством далеких океанических гроз. Набухли почки буков и лип. Отчетливей ощущался запах рыбачьих причалов. Портовые чайки залетали далеко в город.
Таких домов, как этот, в районе Эппендорф много. Серый, массивный, он смотрит большими окнами на две улицы. Внизу магазины, на остальных четырех этажах живет трудовой гамбургский люд. Ничем не отличается этот дом от других - ни крохотными окошками на лицевых скатах черепичной крыши, ни балкончиками, на которых стоят ящики с белыми и розовыми азалиями. Но нет в городе человека, который бы не знал, что здесь живут Тельманы.
У входа в подъезд эмалированная табличка: "Тарпенбекштрассе, 66". Узкая винтовая лесенка, гулкая, полутемная, круто уходит вверх. На каждом этаже три квартиры. Третий этаж, правая дверь. Здесь...
За дверью - тесный коридорчик, две смежные комнаты с балконом слева, кухня и комната - справа. Здесь уже знают, что Тельман арестован. Что-то горькое носится в воздухе, душит, царапает горло. Нависшее над домом ощущение беды. Ожидание.
Фортка на кухне открыта, и черный пепел разметался по всей квартире. Это испытывают новую печь. Старая вконец развалилась.
Она и так была капризна. Последние же дни Роза не давала ей отдыха. Набивала бумагой и жгла. Кладка не выдержала и дала трещину. Вниз заструился тяжелый синий дым. Роза и маленькая Ирма вынесли ее по кирпичику, тайком. Хозяин дома, конечно, ничего не должен знать. Теперь вот друзья сложили новую. Неизвестно, даст ли она много тепла зимой, но пока греет и бумага прогорает в ней быстро. А это сейчас главное. Пачка за пачкой сгорают в огне, но когда Роза открывает дверцу, чтобы подбросить еще, в красных раскаленных глубинах вдруг что-то стреляет, вспыхивают голубые огни, и черные хлопья вылетают наружу. Роза едва успевает захлопнуть чугунную дверцу. Подхваченная сырым ветром гарь несется по комнате, как черный снег.
Нет, видимо, придется подождать, пока все прогорит, решает Роза, потом еще положу. Она тщательно отмывает руки от сажи и выходит на балкон. Город встречает ее смутным гулом. Это похоже на поднесенную к уху раковину. В порту ревут пароходы, грохочут краны, бочки и ящики, утробно сигналят автомобили, воркуют голуби, кричат чайки. Ну и ветер! Того и гляди, сорвет у соседей белье. Клочья бумаги, точно птицы, взмывают в поднебесье, где круто перемешиваются мутные облачные волокна.
Печь, наверное, прогорела, надо вернуться в комнаты, но Роза свешивается и смотрит вниз. Ветры подчистую вымели всю площадь.
Площадь... Гамбуржцы между собой называли ее "Красной". Может быть, в честь Эрнста, может быть, потому, что здесь так часто собирались коммунисты. Впрочем, разве это не одно и то же? Ведь так или иначе, название связано с Эрнстом. В день его рождения сюда уже спозаранку стекались со всего города люди с подарками. Эрнст сетовал, что не может пригласить всех в дом, смеялся и, крепко обняв Розу, тащил ее на улицу, поближе к гостям. Он был их Тедди.
Последние годы, став председателем партии, он жил в Берлине и редко бывал дома. Но, несмотря на всю занятость, не пропускал ни одного крупного мероприятия гамбургского окружкома. Комитет собирался по субботам, после обеда. Поэтому Тельман приезжал в Гамбург в пятницу, вечерним поездом Берлин - Гамбург - Альтона, отходящим в 21.05 с Штеттинского вокзала.
Но редко кому удавалось застать Тедди в субботнее утро дома. С рассветом он уходил в гавань. Бродил по докам и эллингам, складам угля, досок, бидонов с горючим и бочек, забредал в крохотные кабачки, в освещенные керосиновой лампой таверны, где так любят посидеть портовые рабочие. Он и сам остался таким же портовиком, знающим каждый закоулок в городе из досок и мешков. Брал, как все, "Большую Лизу" - кружку на добрых два литра или, если задувал норд-ост, стаканчик крепкого грога и, присев за чей-нибудь столик, тут же включался в разговор. Он был здесь свой, его приходу радовались, но не удивлялись, как не удивляются люди нормальному течению жизни. Городские новости он узнавал из первых рук. А то, что происходило в Берлине, Москве, во всем мире, портовики узнавали от него.