Секретный узник
Шрифт:
– А гавань, Тедди?
– спросил Антон Шульц.
– Гавань я беру на себя.
Он не заметил, как закончилась эта бесконечная ночь, непроглядная, мокрая; как выродилась она в мутный рассвет и в серый день, который померк и канул в ту же непроглядную сырость. Три дня и три ночи длились как одно невыразимое время суток, бессонное, жестокое, страшное. Но разве не тогда прожил он лучшие часы свои на земле?..
С рассветом Тельман поехал на велосипеде осматривать баррикады.
В Бармбеке рядом с завалом из деревьев, булыжников и полосатых матрацев ему повстречался мальчонка лет семи, который, сопя от усилия, волочил по вывороченной мостовой дырявую корзину с игрушками.
– Постой-ка, малец, - Тельман слез с велосипеда и присел перед парнишкой.
– Куда ты
– Разве не видишь? На баррикаду! Подсоби-ка мне, дядя.
Тельман посадил мальчика на плечо, обхватил рукой корзину и направился к завалу.
Баррикада встретила их оглушительным хохотом.
– Гляди, ребята! Гранаты несут, - крикнул, выскочив на бруствер, усатый рабочий в кожаной фуражке.
– Только ты, Тедди, опоздал! Да... Макс нас уже снабдил. Укомплектованы за счет шупо. Даже слезоточивые бомбочки есть!
Тельман спустил мальчика на землю и, отряхнув запачканный рукав, тоже поднялся на бруствер. Молча пожал руку рабочему и, заглянув в окоп, спросил:
– Как дела, ребята? Все в порядке?
– Ждем гостей!
– улыбнулся здоровенный парень в матросском бушлате. Они было сунулись к нам, но после первых же выстрелов показали зады.
– Много?
– Человек сорок.
– Немного... Но будьте готовы, они собирают силы. Есть сведения, что на Бармбек двинут броневики. Так что гранаты поберегите... Пригодятся.
– Не сомневайся, Тедди, все будет как надо!
Мальчишка между тем засовывал в щели свои видавшие виды игрушки. Рваную дыру в соломенном матраце он заткнул гривастым конем об одном колесике.
– Ну что, закончил ремонт?
– спросил его Тельман.
– Теперь ладно будет, - мальчишка поплевал на ладонь и вытер ее о штаны.
– Позаботьтесь о товарище, - кивнул на мальчика Тельман.
– Есть!
– козырнул матрос.
– Хлеба хватает?
– Пока не жалуемся. Люди нас не оставляют. Местные, так сказать, обитатели.
– Поддерживают, значит, восстание?
– А как же! Они почти все за нас, Тедди! А те, кто против, либо давно удрали, либо громят сейчас продуктовые лавки. Повидло ведрами тащут.
– Верно, товарищ. Такие - не наши люди. Революция - дело чистое.
Он сошел с баррикады, взял приставленный к опрокинутой фуре велосипед. Отъехав немного от баррикады, оглянулся и помахал на прощание рукой.
Мокрые листья темнели на матрацах, как пятна крови...
В этот день узник одиночки корпуса "С" обрел самый драгоценный дар из тех печальных даров, которые удается вырвать из немоты и безмолвия: он обрел власть над временем и пространством. Стены раздались и отступили, потолок треснул, а пол камеры превратился в перекресток вселенских дорог.
Отныне узник мог идти куда хотел. Тропинками юности он весело бежал к морю или уходил в буковые, пахнущие прелой листвой леса. Море качало его в матросской люльке, но за иллюминатором грохотали не волны, а скоростные вагоны нью-йоркского хабвея. Протянув руку, он мог потрогать перевернутый трамвайный вагон на гамбургских баррикадах или ржавую проволоку заграждений на Сомме. Он говорил с матерью, которая давно умерла, учил первым словам крохотную свою дочурку, которая давно уже выросла.
Дороги вели его к истокам, и он вновь мог слышать голос Розы Люксембург на спартаковском митинге и свой собственный зычный голос на собрании "Союза красных фронтовиков". Его встречали друзья, которые были сейчас далеко, может быть за границей. Его встречали те, кто навсегда остался в прошлом, ибо время перестает течь для мертвых.
И еще они, эти дороги, уводили его от немоты каменных стен снова в родной Гамбург, в гавань и поросшие соснами дюны на берегу. Он бродил и по летним берлинским улицам, где не было уже ни черных, ни коричневых мундиров, ни золотых значков со свастикой на лацканах пиджаков. Удивительная власть памяти! Вот он сидит в большом зале с колоннами совсем близко от кумачовой скатерти, на которой стоит круглый графин с водой. Над этим столом, над бумагами и над повернутыми в одну сторону головами сидящих вокруг мужчин и женщин высится, наклонившись вперед, к людям, к залу, Ленин...
Вот улицы Москвы и бесконечные проспекты Ленинграда. Он хорошо их помнит. Они переходят, совсем незаметно, в берлинские надземные дороги и набережную Гамбурга. Один бесконечный город его памяти, где соседствуют улицы всех городов, где рядом стоят дома, в которых живут немцы, русские, американцы, французы. В этом городе памяти никто никогда не умирает, никто не покидает его.
Тельман уходил в этот город не для того, чтобы забыться, даже не для того, чтобы уйти от скудной повседневности тюрьмы. Он черпал там мужество и веру, просил совета и находил единственное решение. Дорогами своего города он подходил к воротам тюрьмы, следил за сменой караула, за тем, как въезжают и выезжают машины, чтобы потом сообщить об этом на волю. Он уходил под розовокорые сосны, тихо раскачивающиеся в вышине, и ложился на сухой, в лиловом цвету, вереск. Там он отдыхал и обдумывал тайный язык своих писем. Оттуда он возвращался в окопы с застойной водой, и сотни рук, пропахших табаком и порохом, тянулись к нему. Он пожимал эти руки, и сама собой как-то спадала тревога в сердце. И еще бесконечные извивы улиц приводили его в сырые, пропахшие кровью подвалы. Он наклонялся, он становился на колени и поднимал головы брошенных на каменный пол людей. И на него смотрели искалеченные лица товарищей. Так спокойная, лютая ненависть помогала ему собрать силы, когда особенно одолевала тоска и тело все больше и больше слабело.
Он делал по утрам упражнения в своей крохотной камере, старался использовать каждую секунду получасовой прогулки. Он шагал и шагал по камере, проходил километры за километрами, пока за поворотом улицы не показывался лес или камни, розовый и серый гранит шхер. Там он набирался сил, лечился солнцем и ветром, красотой природы, лечился терпким запахом можжевельника и сосен, солью и йодом морской воды.
Он медленно пил холодное пиво из литой стеклянной кружки, вдыхал ядреный дух кожи и лошадиного пота, паровозного дыма, свежих, в янтарных каплях живицы, досок, засмоленных бочек с балтийской сельдью. Сколько друзей, сколько знакомых приветливых лиц встречал он на этих путях! С ним делились табаком, его крепко хлопали по плечу, ему со встряхиванием пожимали руку. А потом он возвращался домой, на все улицы, где когда-то жил, во все дома одновременно. И всегда дома все были в сборе. И в этом был источник жизни, живительный ключ, откуда можно черпать нежность и твердость, уверенность, тревогу и ненависть.
Так Эрнст Тельман обрел могучую власть над собственной памятью. Это была его первая большая победа над камерой в Альт-Моабите. Пройдут годы заключения, и в последнем письме к Розе из Моабита он коротко скажет о мудрости, которую обрел в страданиях, о бесконечных этих улицах памяти, улицах юношеских лет.
Из письма Э. Тельмана товарищу по тюремному заключению.
Январь 1944 г.
...23 мая 1933 года я был переведен в Старый Моабит, в берлинский дом предварительного заключения. Два с половиной года я находился под следствием в предварительном заключении; за это время допрашивался четырьмя следователями, иногда по 10 часов ежедневно. Мне были предъявлены для ознакомления и объяснений все самые важные материалы руководства партии и ее организаций, которые использовались в качестве улик против меня. Сюда притащили и использовали при допросах все мои речи и статьи, материалы обо всех заседаниях секретариата, Политбюро, Центрального Комитета и о других совещаниях, а также о наиболее крупных собраниях и митингах, где я выступал. И, наконец, подробному разбирательству были подвергнуты общая политика партии, ее работа и организационная деятельность, многочисленные документы и издания, которые были ею выпущены, причем было много документов, подтасованных и сфабрикованных шпиками.