Секреты и сокровища
Шрифт:
Выжженный двор вздыхает по временам с шелестом. Листья полусухие, полусладкие трепещут на непрочных черенках. Кирпичи и пни.
— Maybe coffee?
Хабанера встает на каблучки. Круть на стуле, и стул истошно взвизгивает. Каблучки у Хабанеры острые: далеко не убежит, но отомстить может. Волосы у Хабанеры черные. А у Пальяныча — как грязная солома. Он похож на бога плодородия: у него кривые волосатые ноги, пухлые губы и мощные плечи. У Хабанеры тоже пухлые губы, но на ногах ни единой волосинки.
Она
Девять мужиков никогда не смотрят на Хабанеру, когда она идет с Пальянычем пить кофе, — у них с Хабанерой мужская солидарность, — а вот Дашка переводчица оборачивается на них каждый раз, да еще и вздрагивает, как нервная. Вот и сейчас Дашка вздрагивает, — что уставилась? — убила бы, думает Хабанера.
Дверь прикрыта, они в коридоре, и Пальяныч уже не в силах терпеть.
— Осторожно, там кто-то идет.
— Хрен с ними, — роняет Пальяныч.
Ноги у него притаптывают, он тушит окурок о стену: руки у него подрагивают.
— Пошли к тебе, — говорит Хабанера и смотрит на него ненасытным взглядом, положив руки на плечи.
Еще одна дверь, на потолке гирлянды проводов, за окнами выжженный двор и июль. Тихо заваливается Наздак, но что двоим в каморке за дело до Америки? Каморка узенькая, да еще во всю длину стол и два компьютера, да еще стопки бумаг и полки. Больше ничего не видно. Не видно, что сверху провода качаются от сквозняка. Тянет и по полу — но там жарче и жарче. Солнце в окно. Покачивает головой, наклоняясь. Облизывает губы. Хабанера, сама захваченная, делает захват взаимным. Не слышно, что за дверью чей-то смех. Окно выходит во двор, оно — в углу, а рядом — другое окно, там курилка. Там тоже ходят и говорят. Двое не слышат.
— Почему… ты… не закрываешь глаза… когда…
С перерывами, в голосе обожание.
— Хочешь, буду закрывать, — шелестит Хабанера.
Так и сяк. Дверь от сквозняка прихлопывает, а может, это кто-то ломится, стучится? Безумие наполняет и его, по край, выше края, пузырями. Ласковое, легкое, как вздох. Им хорошо до тошноты. Хабанера приглушенно вскрикивает, потому что наслаждение все длится и длится, — то, что обычно бывает одним ярким всплеском, в этот раз продолжается, кривится, орет, вопит жирной, долгой-долгой, желтой чертой.
Отлив. Откат. Секундная стрелка тянется за следующей минутой. Волосы у него всклокочены, брови поддернуты, он медленно-медленно дышит, как будто боится сдуть, и улыбается. Над ней кудрями да бородой навис, руками когтистыми и ногами волосатыми в пол, дышит с перерывами, впадина в черепе отливает синевою. Снаружи шум, стук дверей. Запах от него одуряющий, лицо разъехалось напополам, волосы в пыли — в тени, за ним бумаги, расхристанный. У Хабанеры грозная черная туча в глазах — вот-вот прольется, запрокинула голову, расслабилась…
Но тут в дверь стучат так нарочно и явно, что двое вздрагивают и отодвигаются друг от друга. И, не желая того, задевают что-то — что-то стукает, или лязгает, или падает. А ручка на двери вниз… вверх… Им слышится хихиканье. А может, не слышится?
— Нет, стоп, все, — шепчет Хабанера.
Отпрянуть, поправить, встать, к своей спасительной чашке кофе.
Пальяныч, шатаясь, как пьяный и не сводя глаз с Хабанеры, качнувшись к двери, открывает ее. Сейчас Хабанере нельзя выходить отсюда. В курилке дым, смех, разговоры; мимо топочут сотрудники. Хабанера курит невозмутимо, приветствуя всех в дверь. Пальяныч сидит лицом к Хабанере, пытаясь принять человеческий вид.
— Я спятил, — доложил он почти беззвучно, одними губами. — Я от тебя спятил. У меня никогда такого не было.
Хабанера молчит. В глазах ее черная туча растет, наливается.
— Все, хватит, — безнадежно говорит она наконец. — Последний раз это безобразие. Даже птичка не гадит в гнезде. Достукаемся — поплатимся. Что ты думаешь, так сойдет?..
Пальяныч ухмыляется. Он больше ничего об этом не думает. Он не может себе позволить думать о таких вещах, это опасно. Делать — пожалуйста, думать — нет, никогда.
— Сойдет, — уверяет он. — Я тут главный, — поняла?
Голос у Пальяныча невыносимый, скрипучий, срывается то на ультразвук, то на рык. Хабанера медленно покрывается красными пятнами.
— Все, мне надо на работу, — говорит она вдвое громче и вдвое беспечнее, чтобы все слышали за перекрытиями, — кофе был очень вкусный.
Жизнь может оказаться чуточку длиннее, чем рассчитываешь. Кто не беспокоится о вечности, всегда промахивается. Дым, пламя, горячий ветер с темного залива, день в зените, тени нет. По проводам, пучками связанным на стенах, пробегает дрожь. Помидором солнышко зависло над жаркими водами Балтики.
Часы над кроватью, светясь, показывают: в Москве полночь. Хабанера сидит, зажав оголённый провод в зубах, и улыбается от безнадежного своего счастья.
Мост и вышка, вышка-и-мост: выворачивают со стоянки, потом — ввв! — руль выкручивается, машина в резком повороте чуть не отрывается от земли — и на мост, и выше, и еще выше.
Ресторан на берегу моря, черно-фиолетовая ночь. Город виден на том берегу залива — рыжее зарево. Грохочет, обрушивается прибой. Море гремит, зарево рыжее — токи в небе — жутко сияет. Вино, как расплавленный металл, пылает, застывая на губах. Вот бы сейчас искупаться, а потом встать в прибое и простоять всю ночь. Она — в позе из «Титаника», а он — ха! — в позе статуи Луки Мудищева, которая выставлена на витрине Института Простатологии: под хитоном подъятый член, победоносно вскинутая в неприличном жесте рука.
— Ха-а-анера, — зевает Пальяныч. — Ты скучная женщина! Вот объясни мне, зачем ты работаешь? Ну ладно я, такой неформальный-ненормальный. Но зачем работаешь ты, Хабанера?
— Люблю свою работу.
— Сам процесс?
— Сам процесс.
— Днем работать, а вечером заниматься любовью?
— Днем торговать, а вечером заниматься любовью с тобой.
— И так всю жизнь?
— И так всю жизнь.
Предельно дурацкое выражение: «заниматься любовью».
— Ну, ты, бллин, Ха-ба-нера, — говорит Пальяныч. — И больше тебе ничего не хочется?