Семь незнакомых слов
Шрифт:
Казалось, она пропустила мои слова мимо ушей.
— Вы же понимаете: «замуж» — это не о свадьбе и штампе в паспорте? С этим как раз несложно. Даже заманчиво. Подружки будут визжать: «Ну, Клавка даёт: первая выскочила!» Я о другом.
— Понимаю.
— Вы ведь хотите, чтобы мы были вместе?
— Конечно, хочу.
— И я хочу. Вроде бы чего ещё? Готовить вам завтраки и ужины, гладить ваши рубашки — в этом есть что-то такое милое, уютное. И в то же время…
— …не хотите?
— И в то же время… — она задумалась. — Знаете, как бывает: актёр и актриса играют в фильме влюблённых и по-настоящему
— Понимаю.
— Вряд ли понимаете, — качнула она головой. — Я раньше думала: искусство нужно, чтобы делать людей лучше. А сейчас вдруг увидела очевидную вещь: кто ты такая, голубушка, чтобы поучать людей? Какой из тебя моральный авторитет? Короче: не знаю, хочу ли я теперь быть драматургом.
— Вот так сюрприз, — сказал я. — Может, вам стоит поменять концепцию творчества? Вы же сами сказали: у каждого человека есть своё эстетическое отношение к языку. Можно этот подход расширить: не учить кого-то жизни, а выражать своё отношение — что вы считаете прекрасным, а что отвратительным? Просто делиться тем, что для вас дорого и интересно, нет?
— Хорошая мысль, — устало одобрила Подруга. — Обязательно обдумаю её, как следует. Спасибо, Гений. Может, это и выход. Хотя прежнего всё равно не будет. Знаете, что произошло? Раньше я точно знала: писать пьесы, сценарии — самое интересное занятие, какое только можно быть. Мне казалось, искусство, наука относятся к абсолютным ценностям. Как любовь к близким, только на всечеловеческом уровне. А когда открываешь: нравится тебе или нет, но мир, включая человека и языки, созданы Богом, ценность получается довольно-таки относительная — есть сущности и повыше них. Вот и ответ, почему книги часто ничему не учат, почему гении и тонкие ценители искусства в жизни бывают пренеприятными субъектами, а добрейшие люди вполне могут обходиться без театров, картин, литературы, математики и физики. Значит, наукой и искусством можно заниматься, а можно и не заниматься. Ничего не поменяется. Может, вам стоит стать священником, а мне — родить вам десять детей?
— Какой из меня священник?
Клавдия разглядывала чай в чашке и рассеянно болтала ложечкой. Себя она тоже не представляет матерью десяти детей. И пока никем не представляет — у неё пропало представление о самой себе. Какой станет через месяц? Раньше таких вопросов не возникало…
— Слушаю себя и думаю, — призналась она каким-то тусклым голосом, — «Что ты несёшь? Скажи ему: «Долго не задерживайся, через неделю-две жду тебя в Москве» — и будь счастлива!.. А что если: вы приезжаете, а у меня на уме: «Извините, у меня другие планы»? Конечно, вслух я такого я никогда не скажу. Что дальше? Я буду мучиться, вы будете мучиться: всё равно придётся расстаться. Только ещё болезненней и уже без восхищения друг другом, понимаете?.. С другой стороны: кто, если не вы?
Я поддержал Клавины сомнения сочувственным и многозначительным:
— Да уж…
— Ощущаю себя голой, — пожаловалась она, помолчав. — Знаете, в чём насмешка? Драматургия по сути — раздевание персонажей, обнажение их характеров. Я не подозревала, что писать пьесы — тоже социальный костюм. Думала — это часть меня. «Это же моё призвание!», «Это мой талант!» А это — всего лишь наряд. Он тебе нравится. Ты себе в нём очень нравишься. Естественно тебе хочется, чтобы люди видели тебя в нём и восхищались. А когда интерес вдруг исчезает… Имейте в виду, — она подняла взгляд на меня, — только вы можете видеть меня такой. Я даже родителям и бабуле ничего не скажу. Ближайшие полгода уж точно. Не проболтайтесь, пожалуйста.
— Интересно, как бы я мог это сделать, — усмехнулся я. — Не представляю, как можно появиться перед Клавдией Алексеевной и не провалиться сквозь пол.
— Как вы можете говорить такое про мою бабулю? — Клавины брови возмущённо сошлись у переносицы. — Как будто она прокурор какой-то! Неужели ещё не поняли: бабуля — добрейший человек? Я ей всё объясню, и она будет называть вас Ярославом, как будто никакого «Всеволода» и не было. Их отношения с вашим дедушкой пусть останутся между ними. Тем более никаких отношений давно нет. Не будем устраивать «Сагу о Форсайтах». Они — это они, мы — это мы.
— Спасибо вам за это, — я достал из внутреннего кармана пиджака вдвое сложенную телеграмму. — В любом случае, примите небольшой подарок.
— Что это? — она развернула бумагу, быстро взглянула на неё и подняла на меня слегка ошеломлённый взгляд: — Это та самая? Вы всё-таки их нашли, а мне вчера уши заплели?
Хотел сделать сюрприз.
— Как трогательно! И вам не жалко её отдавать? Вы же разбиваете коллекцию!
Я ответил: любую телеграмму можно использовать только один раз, а этой повезло сослужить службу дважды. Так что она, можно сказать, счастливица среди телеграмм.
— И, знаете, что? Для любого человека здесь — ничего не говорящий набор из семи слов. А для вас в этих семи словах — целая история. Или, если хотите, целая пьеса. Так что — читайте и перечитывайте.
— «Благородство, — прочла она вслух, — инфантильность, индивидуум, атом, клепсидра, трагедия, фарс». Ха! Вы в семь лет не знали, что такое благородство?
— Не уверен, что и сейчас хорошо знаю. Так же, как про аппроксимацию и экзистенциализм. Помните, как я ловко вывернулся, когда вы о них спросили? Да ещё назвал вас Деми Мургом?..
Разговор малодушно свернул в ностальгическое веселье — ко всей истории нашего знакомства, от моего первого появления в квартире Вагантовых до прогулок по Москве и ночей Спектакля. Как участники только что отгремевшей кампании, мы вспоминали, как нас посещали догадки, и где поджидали разочарования, подтрунивали сами над собой и друг над другом, и когда объявили посадку на московский рейс, статус наших отношений так и остался неясным. То ли продолжаем быть вместе, то ли уже нет.
— Ну, что, — спросила моя любовь перед зоной пограничного контроля, — кавычки закрываются?