Семь песен русского чужеземца. Афанасий Никитин
Шрифт:
Густой румянец разливается по бледным щекам девушки, загораются глаза...
Свахи расплетают Насте девичью косу, убирают волосы под «сороку» — бабий убор: «Прощай, коса — девичья краса, довольно тебе по плечам мотаться, пора тебе, коса, под кичку убираться».
Песня ладно течёт:
Вчера зайко, вчера серый По подгорью бегал, Сегодня зайка, сегодня серый На блюдечке лежит. Вчера наша Настюшка Девицей была, Сегодня наша Настюшка Молодая11
...Молодая княгиня... — старинная русская народная свадебная песня. Заяц во многих мифологических системах символизирует счастливую брачную жизнь; в частности, заяц у древних греков — животное, посвящённое Афродите, богине любви. Мёртвый заяц символизирует дефлорацию новобрачной.
На столе — добела выскоблена столешница — орехи, пряники. Офонас глядит на Настю. А та сидит против него неподвижно в обычной позе невесты, поникнув головой и сложив руки на коленях. Любовно берёт жених Настю за руку и тихо шепчет ей... Настя краснеет и молча отдёргивает руку... Жених целует невесту...
Стали жить. Правда, в пьяном виде Офонас шумел и буянил, но пил он не от великой радости, как вообще русский человек, и в буйстве особого удовольствия не находил. А хотелось свить гнездо, пожить с женой. Настя-то ему больно по нраву пришлась. Девка работящая, красивая и тихая такая...
Степуха и Олёшка, скинув кафтаны, ловят раков речных. Офонька бежит, малый, догоняет братьев. Большой горшок завары, каши ржаной крутой, — на столе; мать несёт кринку молока, не снятого, а славного густого молока; режет ломти хлеба толстые; гладит Офонюшку по голове...
Нет, не Офоня. Ондрюша это сидит на полу у печки, с ломтём ржаного хлебушка в ручке тонкой...
Крупными хлопьями валит снег с неба серого, покрывает подмерзшую землю, убеляет крыши домов и церквей тверских и красиво увешивает сучья голых деревьев. Крупные хлопья снега падают, кружась, падают и заносят кустарники и белоствольные берёзы...
Сумеречный свет скупо, словно нехотя, пробирается в камору Офонаса. Сумеречный свет, скупой и жалкий, хлопья снега липнут на окошко слюдяное... Несколько мигов кратких пребывает Офонас будто в путанице вязкой и странной. Время и пространство спутались клубком нитяным, грубым, смялись; и от путаницы этой сердце мрёт, книзу падает, к самому пупку будто; колотнувшись, дёрнувшись резко... Долит кашель... Где я? Что это? Дом родной? Тюрьма?.. Офонас приходит в себя и принимается бормотать, покачиваясь потихоньку на лавке, взад и вперёд, взад и вперёд... Всегда велось такое за ним, примечали ещё сызмальства за ним: забормочет вдруг, а что? Песня не песня, стих не стих... Вот и заговорит, заприговаривает вполголоса... Блажной человек... За аналой становиться надобно борзо, а не пишется, лишь говорится-приговаривается, выпеваются-бормочутся-складываются слова... Память вскогтила сердце, не отпускает...
Ондрюша сидит у окошка, завернувшись в отцову епанчу... Офонас бранит Настю:
— Леший тебя!.. Я-те спину-то вспашу!..
На беду постигла Настю болезнь. Хиреет Настя, беспомощная, не обласканная ни одном словом участия, тает, как тает снег под полохами тёплыми весеннего ветерка.
Не по душе пришлась Офонасу хворость жены, не раз он со злостью обзывал Настю «гнилою», поносил самою безобразною бранью...
Старшие рода не дают Офонасу долю поболее в общем деле. За никого почитают при дележе... Злобится Офонас и редко вспоминает о своей прежней, скоротечной любви, и просыпается в сердце его захолодевшем сострадание и нечто похожее на нежность к бедной Насте. Но редко находят на Офонаса незадачливого такие миги блажные. Недели, месяцы бегут, а Настя не видит от мужа ни взгляда ласкового, ни доброго слова... Нигде не находит она себе покоя и защиты: будит Офонас жену — пинает ногой, родня его бранит Настю хором, даже холопки хихикают глупо в лицо Настино...
Ударили на колокольне ко всенощной, а у Насти руки отяжелели — не подымаются... Вымолить бы смерть... «Эх, да если бы смертоньку Бог послал!..»
А какою, бывало, живою тревогой переполнялось её девичье сердце, когда прежде колокола гудели мерно... Руку на сердце положит и слушает, слушает... Умереть бы!.. А на кого Ондрюшу покинешь?..
Чудится Офонасу в тюремной каморе, будто минули трескучие морозы, оттепель пришла на двор, с крыш капает, дорога потемнела, серое небо вот-вот расплачется мелким частым дождичком...
Вечереет.
Больной Ондрюша лежит на лавке. Лицо его исхудалое с заострившимся носиком и светлые кудри, что разметались по подушке, всё оттеняется резко по стене чёрной, закоптелой. Запёкшиеся губы мальчика едва шевелятся, воспалённые глаза горят предсмертной тревогой...
— Мама! — прерывающимся слабым голосом говорил Ондрюша, высвобождая из-под одеяла свою ручонку. — Мама... бедная ты, бедная, бедная... Тятя...
— Слышим, родной, слышим! — успокаивает мать сына, глотая слёзы и ласково гладя белокурую головку. — Офоня! А, Офоня! — зовёт она.
— Чего тебе? — отзывается муж из сеней.
— Слышь, Ондрейко кличет...
Ондрюша смотрит на мать с напряжённым вниманием, и когда входит отец, мальчик облегчённо вздыхает и просит испить водицы.
— Ох ты, куморка, куморка! — добродушно бормочет Офонас.
Настя ревёт в голос. Офонас напрасно унимает её. Теперь уж она выбегает в сени и там тяжко и горько рыдает и, наплакавшись, возвращается к изголовью умирающего сына...
Присев на лавку подле больного, Офонас хрипло запевает старую потешную прибаутку:
Как у нас ли журавель, Как у нас ли молодой На полатях сидел, Лапоточки плёл — И себе, и жене, Ребятишечкам по лаптишечкам, А девчоночкам по чулчоночкам...Настя обмирает, припав к стене, и внезапно просит мужа:
— Ты... Ты своё спой ему...
Никогда прежде не любливала она, когда Офонас принимался петь-выборматывать свои эти слова — то ли песни, то ли какие плачи... Сейчас он взглядывает на жену виновно, затем обхватывает голову ладонями... Но нет, не приходит своё... И он припоминает давнее, ещё от матери слыханное:
Сова-совушка, Белая головушка, Сова умывалась, В лапти обувалась, В лапти, в тряпички, В теплы рукавички...Лихорадочно громким тонковатым голосом, больным русским тенором запевает Офонас давнее, бабкино ещё заклятие. Настя вторит отчаянно и срываясь на вскриках своих слёзных, высоких:
У волка боли, У зайца боли, У медведя боли, А у Ондрюшеньки заживи! У лисы боли, У медведя боли, А Ондрейкины боли — Уйдите в поле. Там им умереть И дня не болеть... Ой, мой маленький, Ненаглядненький, Мой хорошенький, Мой пригоженький! Ой ты, мой сыночек, Пшеничный колосочек, Лазоревый цветочек...