Семь песен русского чужеземца. Афанасий Никитин
Шрифт:
Зачинается разговор о деле. Офонас говорит, что поехал бы за дорогим товаром для княжеского двора в самую даль, далеко бы куда, в Гурмыз [12] али ещё в Бухару...
— Это в тебе тоска, туга твоя, — отвечает серьёзно дед Иван.
Но Офонас будто и не слышит, о своём всё да о своём:
— Петряйка-то твой, пёс псом! Деньгами не ссужает мя...
— И пра!.. Сгинешь, да и с деньгами заодно...
— Пёс псом!..
— А я, Офоня, скажу тебе словечко хорошее, а ты его и помни, всегда в уме и держи, как тошно-то станет... Полегчать может... Знаешь ли ты, друг мой? Ведь ежели не мы, так другие до таких чудес доживут, что люди не будут обижать друг друга...
12
...в Гурмыз... — Ормуз (Старый Ормуз: Бендер-Ормуз, Пристань Ормузская,
— В раю разве поживём этак-то? — морщит лицо гость.
— Нет, друг мой! И не в раю!.. Поживём и здесь ещё. Не ворона мне на хвосте эту весть принесла, в книге это написано... А в книгу эту я, знаешь, крепко верю: правду она всё говорит...
— Какая же это книга? — Офонас примолкает и покусывает губы.
— Голубиной мудрости книга! — Дед Иван уходит за перегородку.
Там вынимает он из большого кованого сундука простую деревянную шкатулку, а из шкатулки вытаскивает книгу, бережно завёрнутую в кусок зелёной полинялой ткани, прежде когда-то бывшей дорогим шёлком. Книга в толстом переплёте пергаменном, с тяжёлыми медными застёжками, писана красивыми буквицами, заставки изукрашены цветками да птицами, райскими, должно быть. Края толстых листов позасалились и потемнели от частого касания рук, местами закладки видны — обрезки холста, ленточки... Дед Иван вышел к Офонасу с книгою, опустил её бережно, обеими руками, на особливый налой и бережно же отёр рукавом рубахи переплёт. С треском отскочили большие застёжки — и книга раскрылась...
Офонас приблизился.
Всадник поражал змия-дракона на рисунке, и было написано: «...и приидёт и поразит...»
Дед Иван листал страницы рукою подрагивающей.
— Вот, гляди! — И придвинул ближе сальный огарок...
Офонас, хотя и был выучен книжному учению в монастыре, но не читывал давненько и оттого теперь чуть запинался, читая в голос:
— «Народятся люди сильные и храбрые, и возлюбят они людей как самих себя. И мир дадут душам людским. И восстанет тогда змеище, соберёт свои все силы окаянные, ополчит своих тёмных прислужников и пойдёт противу Добрых войною великою. И почнёт змеище проклятое изрыгать хулы мерзкие на людей, — их же заповедь: возлюби ближнего, как самого себя. И поднимутся демоны терзать и рубить добрых, — и из каждого куса человечьего новый человек вырастет, и силы прибудет. Тогда поделится весь род людской направо и налево; и встанет тогда царство на царство и на род на народ; даже по родам пойдут смуты: отец не признает сына, сын не признает отца и брат — брата. Будут великие трясения земли, и глады, и моры, и ужасные явления, и великие знамения с неба. Прийдут дни, в кои из того, что вы здесь видите, не останется камня на камне: всё будет разрушено. Так сказано в Писании. И сбудется...»
Старик, сидя на лавке, запахнулся плотнее кафтаном и перекинул ногу на ногу. Офонас читал далее:
— «Возгорятся войны и смуты великие, но чем более напрягаться станет змеище, тем многоглавее возникнет противу него рать верных. И свергнут чудовище и затопчут служителей его во прах... Солнце воссияет тогда с небес в блеске новом и осушит землю, упитанную слезами и кровью. Всех Злых лики омрачатся печалью, а Добрые возрадуются и возвеселятся. И приидут от востока и запада и севера и юга и возлягут в царствии Божием, — и царствию их мира конец прописан в книге за семью печатями...»
— Дале пойдёт иное, — прервал дед Иван чтение.
И долго, долго толковали вполголоса о «змеище» и о «временах мирных». И не водка, не брага, не пиво — деревянный ковш с водою стоял перед собеседниками на столе...
— Вот ужо, как потемнеет, мы с тобой, Офонюшка, звёзды будем считать, — говорил дед. — Я-то их, почитай, всё уж пересчитал...
И видится, представляется Офонасу город... Огромные белые красивые домины утопают в деревах роскошных — купами. Во всём и повсюду, куда ни оглянется Офонас, что-то новое видит, и в то же самое время недостаёт чего-то старого, знакомого... Музыка где-то играет, накры да гусли да трубы... Песни поются... Парнишки на площади светлой бегают, веселёшеньки... Что это? Ондрюша меж ними! Да нет! Не Ондрюша это. А приглядишься — Ондрюша самый и есть! И город-то походит на Тверь, а всё-таки не Тверь...
— Помнишь, в книге ты читал о чудовище? — спрашивает дед Иван, невесть откуда вдруг явившийся.
— Помню! — отвечает Офонас. — Да ведь это я недавно, дедушка, читал!
— «Недавно»! — передразнивает дед и усмехается. — Нет, друг мой, давно... Это ещё в другом мире ты читал. Вот когда, друг ты мой! Ты ведь всё это время проспал, а на хорошую-то пору как быть и поднялся... А чудовища-то того трёхглавого уничтожили... Все и бесы его исчезли с лица земли... Теперь уж царствие Божие наступило... Теперь уж...
Встряхнулся Офонас, опомнился. Никого. Ни деда, ни города мудрёного. Ясный майский вечер потухает. Ушёл Офонас от деда Ивана за городские ворота. Идёт куда глаза глядят. Тёмные густые облака заносят небо со всех сторон. Ветер поднялся и зашумел по лесу.
Офонас шёл по узкой лесной тропинке, густо позаросшей травой, под нависшими ветвями старых сосен и елей. Ночь тёмная, без месяца, без звёзд, уже наступала, а ответ на многие и многие вопросы всё ещё не давался. Голова болела от усиленных, напряжённых дум; усталость подкашивала ноги, сердце билось редко-редко, но мерно и тяжело, будто меру некую отбивало тоскливую. Дыхание перехватывало то и дело...
Стал дождь накрапывать; в лесу тени сгущались всё более и более и наконец слились в одну мрачную тень и затопили собой всё лесное царство... А всё не выходил, не сыскивался ответ... Не идёт — бежит Офонас... Дождь мочит его и пронизывает насквозь, колючие ветки сосен хлещут ему в лицо, бьют в грудь, рвут шапку с головы... Деревья словно бы остановить хотят... Ветер страшно гудит, ревёт по лесу и стонет в ветвях сосен и елей... Сквозь шум, сквозь свист и завыванье бури блазнится Офонасу детский крик, далёкий, слабый. Ондрюша?.. Этот крик отдаётся в ушах, отдаётся в сердце, в голове, и мучит, и терзает до истощения сил, до отчаяния, до одуряющей боли. Воображаемый крик... Офонасу чудится, будто гонится за ним некто, хватает рукою страшною... Нет! Невмочь!.. Стонут деревья, треск расходится по лесу... Офонас измучился, обессилел — и валится бесчувственный на груду сухого хвороста под старою елью...
Этот последний пароксизм оказался нежданно целительным. Офонас вконец опомнился. К деду Ивану явился глядящий сумрачно, однако уже земной, с тоскою-мукою, как бы изжитою... Заговорил хмуро, по-земному, попросту, о деле, о дядьке Петряе, что не желал никак ссужать Офонаса деньгами. Прежде Офонас николи не езживал сам или с чужими, всегда со своими, с роденькой, младшим среди старших. Возможно было понять легко, отчего Петряй не даёт ему денег. Всегда Офонас бывал послушливым, но никогда ещё не являл ни смётки, ни хватки. Мало могло быть надежды на его возвращение с дорогим, хорошим товаром. Офонас мог бы и сам понимать мысли дядьки, но, одолеваемый нервическим эгоизмом, всё бранил его, всё твердил в уме своём упорито: «Пёс!.. Пёс псом!..» С этим твёрдым решением Петряя не давать денег примириться не имело сил никаких всё существо Офонасово; он чуял нутром: путь, неведомый далёкий путь — единое спасение телу и душе. А ежели не будет пути, пропадёт Офонас, душа канет в тенётах безумия; тело изведётся, водкою ли, тоскою ли, гонящей в самый мраз вечерний, ночной — на улку — помёрзнуть хмельным, сгинуть. А ведь он не хотел умирать...
Дед призадумался. И чувствовал Офонас в этой задумчивости надежду себе. Наконец дед высказал советное слово: скупо высказал, сторожко почти:
— Ты бы, Офоня, к Бороздину боярину, к Борису Захарьичу [13] пошёл...
Старый Иван вновь задумался... Воевода Бороздин, он, может, и даст Офонасу денег на путь. Когда ж это было? Уж давно! Борис Захарьич во главе войска тверского поставлен был князем Борисом Александровичем, отцом нынешнего князя Михаила. Войско... оно ведь в помогу вышло князю Василию в его смуте с родичами... Нынешний-то московский Иван-цесарь, того Василия сын... Как было некогда... На княжне Марье Борисовне [14] женили молодого Ивана Васильевича. Князь Михаил Борисович ему — шурин... Было!.. Давно уж нет в живых Марьи Борисовны. Византийка-римлянка правит в теремах... А договор-то прежний о равности великих князей, тверского да московского... Похерили?.. Эх! Съест Москва княжество Тверское... Вон и Бороздины в московскую сторону косятся... Были слухи о московских подарках старому Бороздину... Подкупает Москва Бороздиных? Ложь или правда? А богатству лучше не лежать лежнем, а ходить, миром ходить, оборачиваться, удваиваться, утраиваться, товарами обращаться... Подкупные деньги неверные. Князь Михаил тих-то тих, воды не мутит, а ежели всполохнётся, грянет грозою на Бороздиных... У Петряя-то теперь своего довольно, осуды ему не надобно, а никто из тверитских торговых людей не попросит у Бороздина, поопасятся... А Офоня что же? Чудной человек, всем ведомо. Чудной. И род за него не ответчик. И ежели возвратится Офонас без денег и без товаров, князь не станет на сторону Бороздиных. А ведь Офонас голый воротится, иному не быть! А то и не воротится вовсе. Но не ехать ему нельзя! В Твери-городке борзее пропадёт парнюга, нежели на дорогах разбойничьих торговых...
13
…к Борису Захарьичу... — Борис Захарьевич Бороздин, тверской воевода; впоследствии род Бороздиных перешёл на московскую службу.
14
...княжне Марье Борисовне... — сестра тверского князя Михаила Борисовича, Марья Борисовна, была первой женой Ивана III и матерью его старшего сына Ивана Молодого.