Семь писем о лете
Шрифт:
Больше ее на допросы не водили, но и убивать, как видно, не торопились, и она днями лежала на соломе, принесенной каким-то сердобольным пожилым конвоиром. Она существовала в полузабытьи, где прошлое было реальней настоящего. И ей все чаще виделся Ленинград, университет, и, забывшись, она шепотом разговаривала сама с собой по-немецки.
Но несколько дней покоя неожиданно сыграли с ней опасную шутку: предоставленная только себе самой, Стася вдруг впервые слилась со своим телом и полностью ощутила его. И в юности, в стране, где телесное было символом буржуазного, грязного, наказуемого, и в эти военные годы, где она жила напряжением сил душевных, тело ее находилось будто в летаргии. Но сейчас, на
Теперь она то металась по подвалу, но уже не от ненависти, а от страха, то замирала и ласкала ставшую высокой грудь, породистые лодыжки, округлившийся живот. «Они не могут убить меня такую! Даже царские палачи за убийство царя, помнится, отсрочили приговор Гесе Гельфман на год, а я ведь никого не убила!» И липкий страх, животный ужас снова гнал ее по подвалу.
И как-то под вечер, когда она, тихо постанывая и раскачиваясь, сидела на своей соломе, петли снова заскрипели. Стася вскрикнула и метнулась в самый дальний угол и оттуда, как загнанный зверь, смотрела, как в подвал, грубо оттолкнув часового, отпершего дверь, входит высокий костлявый военный в фуражке с синим околышем. Это шла смерть.
Стася дико закричала, но военный, вместо того чтобы хватать ее и волочь, вдруг медленно стянул фуражку, прижал ее к сердцу и тихо позвал:
– Стася… Стасенька…
Перед ней стоял Афанасьев в подполковничьей форме, сидевшей нам нем, как любая одежда, мешковато и неуклюже, с красной полосой от фуражки на лбу, с серым от тоски лицом.
– Ты пришел… Ты меня спасешь… – Она медленно шла к нему, но потом рванулась, повисла, цепляясь о жесткие погоны. – Я не хочу умирать… Не могу умереть…
Афанасьев крепко обнял ее и прижался пересохшими губами к влажному лбу.
– У нас есть полчаса. Расскажи мне все… Если я и не сумею ничего придумать, то по крайней мере буду знать о тебе все, моя своенравная… – чуть слышным шепотом закончил он.
Они сели на пол, касаясь друг друга коленями, и Стася в первый раз горячо рассказала ему пережитое, каким-то звериным чутьем умолчав о встрече с братом в лагере в Радоме и замке старого генерала.
– Я же пошла, я не уклонялась, я люблю Ленинград, я хотела помочь и помогала, когда могла! Разве кому-то, разве родине было бы лучше, если бы те фашисты под Медведем просто пристрелили меня и все?! – Она снова судорожно схватилась за плечо Афанасьева, но тот прикрыл глаза и прикусил кулак, словно пытаясь найти выход из этого явно безвыходного положения. Первая волна надежды и радости схлынула, Стасе снова стало страшно, и она потянула руку Афанасьева себе на живот. – И ребенок-то в чем виноват, Платошенька?
Афанасьева словно дернуло током. Он убрал руку и резко повернулся к ней всем корпусом.
– Стася, Стасенька… – Глаза его стали совсем слепыми, и на мгновение ей подумалось, что Афанасьев вообразил, будто она забеременела от него. Но это было бы слишком даже для такого простака…
– Это ребенок полковника Вальтера фон Остервица.
Афанасьев глухо проскрежетал что-то сквозь зубы, но вдруг лицо его просветлело:
– И ты долго… валандалась с ним?
– Да. Два… почти три года.
– И бывала у него… с ним в гостях, в поездках?
– Да, – растерялась Стася. – Но ведь мы жили вместе, он…
– К черту его! Дело не в нем, а в тебе, понимаешь? В общем, постарайся взять себя в руки и слушай внимательно. Это единственный наш шанс. Ты согласилась работать переводчицей у немцев сознательно – это было задание, полученное тобой в Василеостровском военкомате, а участие в полковой разведке – только прикрытие. Фамилия
– Война… кончилась? – скорее догадалась, чем услышала она.
– Уже неделю назад. Да черт с ней, с войной! То есть не черт, конечно, но сейчас, пока кругом бардак… Требуй, настаивай, возмущайся, кричи, что пожертвовала даже честью, забеременела, чтобы доказать фрицу свою преданность. – На скулах Афанасьева заходили желваки. – И быстрее, пока я здесь и могу взяться сопровождать тебя.
Афанасьев прекрасно понимал, что придуманный им выход рухнет при втором же допросе в ОО, что неизвестно, что ждет его самого после того, как обман вскроется, но иного все равно не было, а в Чехословакии в эти шальные майские послепобедные дни творилось такое, что можно было рискнуть, надеясь на чудо. К тому же особый отдел фронта находился сейчас на весьма приличном расстоянии от Праги – под Дрезденом. Дорога неблизкая, и чего только не случается там, где еще не отгремели последние выстрелы…
На рассвете, когда воздух был еще холоден и прозрачен, «опель» с подследственной Каменской, подполковником НКВД Афанасьевым и двумя конвоирами натужно гудел, взбираясь на крутые отвалы богемских гор. От свежести и нежданной свободы хотя бы на день Стася словно опьянела. Она ехала с закрытыми глазами, чувствуя на своем запястье костлявую руку Афанасьева, но мгновениями ей казалась, будто рядом сидит загорелый и живой старший лейтенант Костров, и его ребенок свернулся в ней, и их ждет впереди старый дом на углу Либкнехта и Бармалеева, счастье и долгая-долгая жизнь…
– А дом ваш немцы разбомбили еще в сорок первом… – словно прочитав ее мысли, проговорил Платон, тихо, монотонно, не шевеля губами. – Но мама твоя жива… была жива в феврале сорок второго… По нашим каналам я нашел ее… Каменская Доротея Казимировна девятисотого года… Продукты принес, обкомовский спецпаек… Сестренку твою видел, Марию. Она так на тебя похожа… Я им про тебя не говорил, ты ж без вести пропавшей числилась…
С языка у Стаси готово было сорваться, что отчество матери «Сигизмундовна», и она не могла родить ее, Стасю, в одиннадцать лет, что нет у нее никакой сестры Марии, только брат… Но она смолчала, только чуть согнула пальцы руки, коснувшись его ладони, и легонько сжала. Платон улыбнулся уголками губ, посчитав это жестом благодарности.
Неожиданно машина клюнула носом и резко остановилась, так что Стася больно ударилась лбом о переднее сиденье и только потом различила выстрелы.
– А-а-а! – страшно закричал Афанасьев и, выпрыгивая из машины, толкнул Стасю ногой, чтоб она упала между сиденьями. Перестрелка стала злее, послышался звон стекол, какое-то хрипенье, мат – и все стихло. Стася лежала, не шевелясь, но видела, как на пол, куда она уткнулась лицом, стекает лужица крови спереди.
– Власовцы недобитые, мать их за ногу, – послышался над ней голос Афанасьева. – Эх, мало уложил сволочей, ушли. – Тут он вдруг поперхнулся и замолк. Стася испуганно вылезла на сиденье и посмотрела туда, куда глядел Афанасьев. Оба конвоира были убиты.