Семь трудных лет
Шрифт:
Вот какое мнение он высказал в отношении Генрика Коллята, Януша Рошковского, Рышарда Войны и Чеслава Яцковского, тогдашних корреспондентов польской прессы, радио и телевидения в Бонне: «Они придерживаются таких крайних догматических взглядов, подкрепленных польским шовинизмом, что нет смысла вести с ними серьезные разговоры». Из регистрационной карточки было неясно, кому Артур Ковальский высказал эту точку зрения, но говорила она о многом. В свете других данных, содержащихся в карточке, можно было уже несколько иначе оценивать те заслуги, на которые ссылался Ковальский и которые подчеркивались людьми из числа его близких знакомых, столько лет оказывавших ему поддержку.
Один из информаторов «Свободной Европы» в рапорте обо всех польских корреспондентах прессы, радио и телевидения
Я неоднократно задумывался над тем, что в действительности склоняло к такому поведению людей типа Корнецкого, Ковальского и многих других, прибившихся к «Свободной Европе». Даже люди, представляющие собой отбросы общества, как утверждают знатоки этой проблемы, признают в определенных ситуациях какие-то правила неписаного кодекса чести, эти же совершенно потеряли совесть. Они упорно хотели и в дальнейшем пакостить стране, которой уже принесли такой вред в прошлом.
В польской секции этих людей оценивали по-разному. Новак, Гамарников, Стыпулковская, частично Заморский были в полном восторге. Их взгляды на этот счет однажды резюмировал Микицюк.
— Еще немного, — сказал он, — и Польша станет единственной в мире страной, не имеющей государственных тайн. Все распродадут эти… — Он задумался, подбирая определение, ибо комната была полна людей, и наконец выдавил: — …эти новейшие эмигранты…
Нельзя было понять, огорчает ли Микицюка такое положение дел или он его одобряет, но Розпендовский, Знамеровский и другие потирали руки от радости.
Скептики, конечно немногочисленные, пытались предостеречь от иллюзии. Несколько раз они сумели даже высказать свое мнение.
— Те, которые выезжают теперь, это люди, скомпрометировавшие себя в политическом отношении уже много лет тому назад, — говорили они. — Их информация имеет главным образом историческую ценность.
Но эти голоса тонули в общем шуме. Когда я смотрел, как щедро тратят американцы доллары на Романа Карста, Эрвина Вейта, Адама Корнецкого и некоторых других, помня в то же время, что даром они никому ничего не платят, то мне становилось не по себе. Несколько недель я боролся с собой, а потом сообщил в Центр довольно подробно причины моего беспокойства и охвативших меня сомнений. Уже вернувшись в Польшу, я узнал, что в Варшаве это письмо было воспринято как признак нервного кризиса или переутомления. Меня очень обрадовал молниеносный ответ, который я получил в Мюнхене. Ответ был примерно таким: «Держись, Анджей! Оснований для беспокойства у тебя нет. Мы направляем к тебе…» И здесь мне сообщали, кто и когда приедет и как мы должны установить контакт друг с другом. Я вздохнул с облегчением. Этот ответ очень ободрил меня.
Во время моего пребывания в Мюнхене меня несколько раз посещали офицеры из Центра. Я высоко ценил эти встречи, они очень мне помогали, хотя часто приходилось выслушивать не только похвалы. Я вспоминаю, например, как в начале моей работы в «Свободной Европе» я стал ухаживать за женой одного из редакторов, довольно близко стоявшего к Новаку. Это облегчало мне получение информации из канцелярии директора польской секции. Я был весьма доволен содержанием тех сообщений, которые посылал в Варшаву. Я не успел еще похвастаться, каким путем добываю эти материалы, как получил сообщение о предстоящем визите представителя Центра. Офицер, который приехал тогда и встретился со мной в ночном ресторане на Швабинге, в самом начале нашего разговора сказал:
— Да, Анджей, пока я не забыл. Роман с пани N (он назвал ее имя) ты должен прекратить, и как можно скорее. Сделай это спокойно и культурно, но решительно. Этот флирт может оказаться для тебя в дальнейшем небезопасным, ясно? Теперь об этом еще никто не знает, потому что конспираторы вы ловкие, но забот о конспирации тебе и без этого довольно.
— Но ведь об этом и в самом деле никто не знает, — пытался оправдаться я, ухватившись за его слова. Я был совершенно уверен, что о наших встречах знаем только она и я.
— Что касается пани N, то это не совет, а приказ, — тон моего собеседника стал строгим. — Я просто передаю тебе приказ Центра!
Я должен был сдаться: приказы не обсуждаются. Дисциплина в разведке очень строгая, и никаких исключений ни для кого не делается. Уже вернувшись в Варшаву, я пытался установить, как Центр узнал о моих интимных встречах с пани N. Но меня тут же приструнили:
— У нас каждый знает столько, сколько должен знать, товарищ капитан!
Встречи с представителями Центра позволяли мне вырваться из душной атмосферы «Свободной Европы». Передо мной как бы открывалась настоящая картина Польши, живая, пульсирующая, не искаженная в кривом зеркале. Тогда я особенно остро чувствовал, как далеко нахожусь от родины, ее проблем и людей, от настоящих земляков, которые живут на Висле, работают, радуются успехам, собственным и своих друзей, искренне ругаются, когда кто-нибудь наступит им на мозоль, но даже в моменты злости и горечи всегда с уважением говорят о своей родине, гордятся ее достижениями, готовы отдать за нее все. Отрезанный от родины, обреченный на постоянное пребывание в чужой среде, втянутый в атмосферу лжи и лицемерия, я смотрел на эту картину как на увлекательный фильм или цветную панораму.
У меня бывали трудные, даже очень трудные периоды. Март 1968 года мог меня совершенно вывести из равновесия. Ведь перед выездом из Польши я был студентом Варшавского университета и теперь чувствовал себя эмоционально связанным с обитателями студенческих общежитий на улице Кицкого, где провел столько лет. Я хорошо помнил о студенческой солидарности, которая позволяла мне неделями жить, не имея ни гроша. И вот я дождался дней, когда эти люди, выручавшие меня прежде, сами попали в беду. Я не знал, как в действительности развивались мартовские события в Варшаве, и был вынужден черпать информацию из западногерманской прессы, а та рисовала мрачную картину. Газеты писали о сотнях раненых и тысячах арестованных. Я пытался спокойно проанализировать эти сообщения, отбросить обычные вымыслы западных журналистов, в погоне за сенсациями терявших чувство меры, но все же в эти дни я испытывал потрясение. Временами эмоции брали верх над разумом. В моем сознании как бы столкнулись два человека: недавний студент, которым я себя все еще чувствовал, и сотрудник МВД, ответственный в какой-то степени за то, что происходило в Варшаве. Генрик хорошо меня знал и догадывался о моем настроении. Он прислал офицера, который подробно рассказал мне о ходе событий и дал их общую оценку. Я до сих пор благодарен Генрику за эту заботу. Мне стало легче, и работа пошла лучше.
Офицера, приехавшего ко мне после моего сообщения, в котором я выражал свое беспокойство, вызванное волной «новых эмигрантов», и которое, как я понимаю теперь, было написано в чрезмерно тревожном тоне, я раньше не знал. Оказалось, однако, что ему отлично знакомо содержание переснятых мною и отправленных в Центр рапортов, которые в последнее время беспрерывно поступали в группу Заморского от корреспондентов, вьющихся вокруг эмигрантов в Стокгольме, Вене, Париже и Лондоне.
Читая их, я пытался понять, что в них может быть правдой, а что — ложью, но мне обычно не хватало необходимых для такого анализа данных. Мой собеседник был в значительно лучшем положении, ему было известно как содержание рапортов, так и действительное положение в стране, он мог сопоставлять эти данные. Он помнил содержание рапортов и, цитируя их, рассказал мне, сколько в них было лжи, придуманной только для того, чтобы повысить цену «товара» в CIA и «Свободной Европе».