Семерка
Шрифт:
— Это ж наверняка во время того самого омужичивания и случилось, тот самый переход с «а» на «о», — сказал ксёндз Антони Иерониму — ни слишком громко, ни слишком тихо, то ли публично, то ли приватно, а Иероним покачал головой: и серьезно, и как-то с печалью.
— И поехать на Украину, приходские книги поднять…
— А шоб воны повыздыхалы! — обеспокоился ксёндз Антони.
— На Украину!? — скривился Иероним.
— А шоб мы знали конкретно, куда ехать? — скривился тут и Антони.
— Ну, — сказал ты, — естественно, если бумаги потерялись, а затеряться могли, поскольку там, говоря
— Может, ложечку? — подсказал Иероним.
— Нет, — сказал ты. — Нет, я знаю, — тут же предупредил возражения ты, — что ложечка чистая, но с точки зрения микроскопа и науки, так она не совсем даже чистая, и наши эксперты увидят на ложечке не только слюну или так называемую «саливу» аристократизированного объекта, но ведь и других, скажем профессионально — «объектов». И совсем не обязательно, что с голубой кровью.
— Эх, дурак же ты, Ирек, — сказал ксёндз Антони. — Ложечку лизать.
И так, раз тебе, и подмигнул. Даже, ты сам видел, Иероним побагровел. Но больше ничего.
— Так может, — осмотрелся Антони по столу, — вот эту вазочку. Может, вазочку полижем?
— И это плохо, до нее много людей дотрагивалось. Это должно быть, ну вы понимаете, более-менее асептичным… А кроме того, куда мне его спрятать, чтобы в транспорте не загрязнить?
— А пан знает, есть у меня такие, — ксёндз Антони, сунул руку в карман рыбацкой безрукавки, наброшенной на сутану, — картинки со святым Себастьяном. Для раздачи детям и всяким таким… Прямиком, проше пана, из типографийки. Муха не садилась. Можно сказать, хе-хе-хе, девственно чистые.
— О, — сказал ты, — тогда прошу приложиться язычками. И на экспертизочку!
Антони подал Иерониму картинку со святым Себастьяном, голым, мускулистым, связанным, как полагается в БДСМ, стрелами протыканным, раненным — каждый святой желает быть раненным, и оба брата высунули языки и начали Себастьяна облизывать.
— И пообильней, — поучал ты. — Чем обильней, тем лучше! Салива, салива! — не забывайте.
Ну эти два типа язычары свои мясистые спрятали, зачмокали, снова вытащили, слюна с них прямо капала, и тут из кухни вышел Калебасова со свиными отбивными на трех тарелках.
Глянь, а тут Лыцоры священные картинки лижут.
Он тут же тарелки на буфет как метнет, под фартук руку как сунул, мобилку как достал — и давай кино снимать, визжа при этом: «Ну, гады, вы у меня в руках, щас как пойду в приходский Интернет и всем покажу, как Лыцоры Себастьяну голенькое тело вылизывают, ах, сукины дети, вот это я вас подловил!»
А Лыцоров словно гром с ясного неба хрякнул. А ты, баран, загоготал.
Братья глянули
— А ну отдай сюда! Отдай! — заорал он Калебасовой.
Стол зашатался, ваза с супом горячим, паром исходящим, вылилась на ксёндза Антони, который завопил моржом раненным и на пол грохнулся, пытаясь вздохнуть.
— Отдай! Отдай! — Иероним уже схватил Калебаса, уже за горло того одной рукой схватил, второй пытаясь телефон из руки вырвать. — Ах ты, вошь! Вошь! — сопел толстяк.
— Сердце! Сердце! — визжал ксёндз Антони, ногами дергая, от горячего бульона всем телом паром исходя; заметил это Лыцор, пустил Калебасову, который, едва-едва вздохнув, после чего фартук с себя сорвал и выбежал из дома в тапочках. Иероним же на него и не глянул, только бросился ксёндза Антони спасать, сутану на груди расстегивать, искусственное дыхание делать, к биению сердца прислушиваться.
Только было уже поздно.
У ксёндза Антони глаза уже закатились, и дышать он перестал.
И глянул Иероним Лыцор на тебя, а глаза у него были бешенные.
— Это ты! — сказал он. — Это ты нас так подставил. И брата, гад, убил. Издевками своими. Ты, это ты!..
И как на ноги сорвется, и на тебя как кинется.
А ты обернулся — и в коридор.
«Ботинки!» — подумал, и давай их на ноги натягивать.
Лыцор тоже в коридор в носках выскочил, и он тоже обуваться бросился. И вот вы обуваетесь, глядя друг другу в глаза, ты с некоторым даже страхом, а он — с бешенством и печалью. Ты первым обулся — и в прыжке выскочил из дома, на ступеньки, а за тобой, слышишь — ба-бах!
Ты поворачиваешься, а Лыцор из твоего — ну ладно, веджминского, револьвера в тебя палит. Словно в бекаса!
Ты бросился в сторону костёла. Лыцор, сопя, за тобой.
«Тррах!» — новый выстрел.
«Это два выстрела, выходит, три патрона у него в барабане осталось, — подумал ты. Так еще ж пять добавочных».
Выбежал ты за костёл. «Где-то тут, — подумал ты, — должно кладбище быть, а на кладбище — люди. В конце концов, сегодня же Всех Усопших». Только нигде огня лампадок не видел, даже запаха стеарина в воздухе не чувствовал.
Вместо того ты увидел каменную стену с надписью: ГОЛГОФА. А над надписью — череп со скрещенными костями. «Пока что закрыто», — можно было прочитать накаляканные на картонке слова. «Просим прощения за затруднения, Голгофа строится, возводится здесь для вашего же удобства».
А ты склонился и прошел под монтажными лентами.
* * *
Ты шел. Едва-едва чего видел, вот только ночь — упрямо — наступить не желала. Никогда, крутилось в голове, никогда не видел ты такого долгого заката. Аллейка была узкой, каменистой, по обеим сторонам торчали какие-то святые, которых ты не мог идентифицировать. Потом ты посветил фонариком на какой-то памятник с громадным крестом — на нем был барельеф Великой Речи Посполитой, от моря до моря, с подписью: «Памяти Уничтоженной Польской Шляхты». А ты шел дальше.