Семнадцатый самозванец
Шрифт:
— Когда повелишь, тотчас и прибегу, — ответил Тимофей, и по его тону Варлаам понял, что юнец ни о чем не догадывается: ничего не сказала ему мать.
Тень владыки — большая, черная — металась по стене книжницы, как посаженный на цепь охотничий беркут.
— Чего ищите?! — кричал Варлаам. — Геенны? Умнее иных хотите быти? В непознаваемое проникнуть желаете? Не бывать тому! Во веки веков не бывать!.
Варлаам остановился, передохнул. Спросил почти спокойно:
— Ежели узнаешь что запретное, неужели не страшно за сие лишиться вечного блаженства, за
— Страшно, владыко, ой как страшно, жутко даже, а ведь и интересно.
— Да пойми ты, валаамова ослица, сколь стоит твой интерес! Неужли за праздное еретическое любомудрие можно заплатить всеконечным погубленном души? Помни, господь не наказал Лота, племянника Авраамова, за блуд, за пьянство, за празднолюбив, но он же обратил жену его в соляной столб за то, что хотела увидеть недозволенное, узнать сокрытое. Тако и все вы, любопытствующие всуе, идете в геенну огненную, ко окончательной погибели!
Варлаам подошел вплотную к Тимоше, положил руки на плечи ему, сказал упрямо:
— А окроме того, воевода тебе не чета. Он хоть и нагрешил вдесятеро откупится, а тебе — на дыбе висеть. А я того — не хочу! И будет как я сказал: завтра же уедешь в Москву, к дочери тетки моей Евлампии. Завтра же утром, слышишь? Поживешь, пообсмотришься, ан дурь-то из головы и повыветрится. И завтра же перед ранней заутреней возьмешь у меня письмо к мужу Евлампии, дьяку Патрикееву Глебу Исаковичу.
Собирала Соломонида сына в дорогу и на душе у неё было покойно и радостно. Руки сами делали нехитрую работу, а голова была занята не сборами — мечтала Соломонида о том, как поедет она на Москву, да станет жить возле сына — внуков нянчить. А ещё радовалась, что это из-за неё все так ладно вышло, она все это придумала и устроила.
Пока Тимоша ходил по городу — прощался со знакомыми ему людьми Соломонида затопила печь и затворила тесто. Сын вернулся поздно. Тихо прошел к столу, сел на лавку под образа, прямо против раскрытой печной дверцы. Красные блики ложились на его голову, плескались по липу, по рукам, по плечам.
«Ох, ты, господи, — похолодела Соломонида — будто в крови весь». Она быстро захлопнула печную дверцу и зажгла поставец. Лучина вспыхнула ровным желтым пламенем, весело затрещала. Соломонида опасливо покосилась на сына. Он сидел тихий, печальный, думал что-то свое. Ровный золотистый свет лежал на стенах. Исчезло наваждение крови, но страх остался.
Всю ночь смотрела Соломонида с печи на спящего у окна сына, и плача повторяла одно и то же: «Богородице, матушко, заступница и защитница, спаси и помилуй мое дитятко. Спаси и помилуй».
Глава шестая. Государевы приказные люди
Глеб Исакович Патрикеев, дьяк Сыскного приказа, принадлежал к семейству, в коем все исстари служили в разных избах, приказах и повытьях.
Женат он был на дочери дьяка Нелюба Нальянова — Евлампии, а та Евлампия приходилась вологодскому архиепископу двоюродной сестрой.
Приехав в Москву, Тимоша первым делом нашел друга своего Костю и от него узнал, что служит Костя теперь не в Конюшенном приказе, как прежде, а в Приказе Новой Четверти. Письменных людей в Москве не хватало и потому, узнав, что он грамотен, взяли
Услышав это имя, Тимоша полез в торбу и вынул письмо, посланное архиепископом Варлаамом другому Патрикееву — Глебу. Костя сильно удивился, потому что Глеб доводился Ивану Патрикееву родным братом.
— Велика земля, а тесна, — сказал Костя. — Сколь народу в Москве, а вишь ты, как получилось.
И верно, получилось удачно. На следующий день Тимоша пошел к Глебу Патрикееву, отдал ему письмо вологодского владыки, отобедал с хозяином и хозяйкой и за разумный разговор, за учтивость и вежество был приглашен приходить в дом снова.
А после второго визита Глеб сам предложил Тимоше замолвить слово перед братом своим Иваном Исаковичем, чтобы взял он Тимофея к себе в подьячие.
Иван Исакович согласился сразу же. Дело было в том, что Тимоша приглянулся не только Глебу Патрикееву, но и жене его Евлампии. И порешила Евлампия сосватать нового их знакомца за дочь свою Наталью, коей шел уже шестнадцатый год и самый раз было выдавать её замуж. Евлампия и уговорила мужа своего Глеба не только отдать приглянувшегося ей юношу под начало своего родственника, но и сделать так, чтобы будущий её зять — если задуманное дело сладится — поселился бы у Ивана Патрикеева в избе. Дома да на службе — весь день на глазах, так и узнали бы они, какого мужа приглядели своей дочери.
Иван Исакович Тимошу в службу взял и предложил поселиться у него благо, места было довольно: была изба каменная, в два этажа, с подклетью.
Тимоша согласился и вскоре из закоморного жильца превратился для Ивана Исаковича в собинного друга, коему поверял дьяк все свои потаенные мысли.
А мыслил дьяк Иван не так, как многие другие. Почитал он преславное и могучее Российское царство во всем христианском мире наихудшим и не было таких зол и таких грехов, коих не видел бы дьяк Иван вокруг себя.
Сидел Патрикеев в Кабацком приказе и, может быть, потому считал вино причиной чуть ли не всех несчастий на Руси. Он верил в то, что вино творит всякую вину, что вино — ремеслу не товарищ. Он знал, что пьянство разоряет домы, сводит пьяниц с ума, калечит жён и детей, отнимает у голодных последний кусок и снимает с полуголого последнюю рубаху. Однако знал Иван и другое — не было в государстве более доходного дела, чем торговля вином — и потому, проклиная пьянице церковных амвонов, попы и сами пили сверх всякой меры, и так же, как вновь возведенные божьи храмы, освящали новые кабаки. А возвратившись к службе, вновь поучали, читая из Библии: «У кого вой? У кого стон? У кого ссоры? У кого горе? У кого раны без причины? У кого красные глаза? У пьяниц, долго сидящих за вином. Не смотри на вино, искрящееся в чаше, ибо впоследствии оно укусит тебя, как змей, и ужалит, как аспид. И скажешь: „Били меня — мне не было больно, толкали меня — я не чувствовал. Когда проснусь — опять буду искать того же“».