Семнадцатый самозванец
Шрифт:
А утром явился в комору к Ивану высокий худой татарин и спросил по-русски:
— Будешь бусурманиться, царевич Иван?
И Иван, похолодев от смертного страха ожидавших его мук, ответил:
— Не буду.
— Тогда ещё подумай, — сказал татарин, и вышел.
А после того, как татарин ушел, открылась дверь и в комору не внесли, а завели мужика лет тридцати, темно-русого, разноглазого, с поотвислой нижней тубой. Одет был мужик нарядно, ужаса и боли в глазах у него Иван не увидел.
Шагнув в комору, новый арестант поглядел бесстрашно и спросил громко, как будто не узником был, а вольным человеком:
— Кто
Иван, на правах хозяина, отмучившегося в башне полмесяца, осадил наглеца:
— В избу войдя, здоровается тот, кто порог переступает. Ай, не христьянин?
Разноглазый смущенно улыбнулся и, шагнув в комору, проговорил примирительно:
— Ну, будь здоров хозяин. Изба твоя хоть и не велика, да крепка. Поживу у тебя, пока не выгонишь.
Иван, не видевший улыбки с тех пор, как оказался в Семибашенном замке, удивился, и в ожидании чего-то обрадовался. Не сильно, конечно. Просто на дне души колыхнулось у Вертунёнка что-то хорошее.
— Проходи, коль пришел, хоть и зван не был, — улыбнулся Иван в ответ. — Как звать-величать прикажешь?
— Князь Иван Васильевич Шуйский.
Принеся великие и страшные клятвы никому и никогда не открывать истинного своего происхождения, Анкудинов и Верзунёнок признались друг друзу, что один из них казак, а другой — стрелецкий сын. Однако решили перед турками стоять на прежнем и царское свое происхождение подтверждать до конца. Тимоша даже помог своему новому товарищу — он рассказывал ему обо всем, что удалось узнать и запомнить в книжнице Варлаама.
А Вергунёнок, хотя и не был столь грамотен, как Тимоша, — всего лишь умел читать и писать, — поразил Анкудинова прирожденным умением заставить других уверовать в то, что он — лишенный престола царевич. Случилось, что через несколько суток после появления Тимоши в пыточной башне пришли двое тюремщиков и приказали выносить на двор зловонную кадь. Первым порывом, овладевшим Тимошей, было — вскочить, схватить кадь за одну из пройм и вынести её вон — и тогда и вольный воздух вдохнешь и вырвешься из каменного мешка во двор. Но Иван, закинув голову, властно выкинул вперед руку и сказал по-татарски что-то такое, отчего тюремщики испуганно переглянулись и ушли.
— Что ты сказал ему? — спросил Тимоша.
— Не дело царским сыновьям таскать дерьмо. Вы можете убить нас, но не заставите и прикоснуться к кади.
И через совсем малое время тюремщики пригнали двух колодников, одетых в страшную рвань — полуголых, грязных, заросших длинными, спутанными волосами и бородами — и те, покорно подхватив кадь, выволокли её прочь.
С тех пор, как Тимоша появился у Вергунёнка, в комору перестали таскать битых и пытанных, а затем и вообще перевели их обоих в другую башню, одев на Тимошу халат и чалму, а Вергунёнка оставив в прежней одежде.
Новая комора оказалась больше и светлее старой. На полу лежали вытертые ковры с засаленными подушками, да и кормить их стали лучше.
Через некоторое время пришел к ним почтенный Рахмет-маалим и как ни в чем не бывало стал снова заниматься с Тимошей языками турецким и арабским и читать «Коран».
Вергунёнок, присоседившись, турецкому языку учился с удовольствием, но на «Коран» даже не смотрел, почитал за грех.
А когда оставались два подыменщика, сиречь самозванца, одни, то только о том думали и говорили, как им
— Да пойми ты, голова-шабала, [6] — говорил Тимоша Вергунёнку, — царя свалить могут только дворяне, кои вконец разорены поборами ради ратной службы, малые начальные люди, обобранные начисто дьяками да воеводами, стрелецкие десятники да сотники, что из-за безденежья и бескормицы готовы хоть сейчас к бунту свои полки подбить; попы, обретающиеся в скудных приходах, купцы середней руки да городские мастера, невесть за что несущие в государеву казну налоги.
6
Шабала, шебала — ветошь, лохмотья. Здесь — в значении дрянная голова.
— Ох, кого пожалел, князь Иван Васильевич, — с издёвкой отвечал Вергунёнок. Дворян да писцов, да попов, да купчишек! Эки страдальцы — с голоду опухают, голы-босы меж двор скитаются!
— А ты, Иван, зубы не скаль, то не шутейно тебе говорю — дельно, взаправду. Посуди сам: сидит на земле помещик — не князь, не боярин, малый служилый человек. И дана ему деревенька иди починок, а в той деревеньке десяток мужиков, ну пускай два десятка. И должны те мужики помещика прокормить-пропоить, одеть-обуть, жену его да детишек обеспечить, а ну, как у помещика детей не один-два, а пять, либо шесть?
— А у мужиков что же ни жён, ни детей нет?! — взрывался Вергунёнок.
— Ты погодь, погодь, — отвечал Анкудинов, — пока не о том речь, дойдем и до этого. Ты меня до конца послушай.
— Ну-ну, — говорил Вергунёнок и приподымал брови, скучая.
— Так вот, — продолжал Тимоша. — Помещик, скажем, сам-седьмой, а мужиков у него двадесять. И хорошо, коли сам помещик с плугом ходит да и урожаем бог милует, а ну, как поместник сей тунеядец и бражник? Да неурожай, да ему же и на войну идти? А на смотр надобно ему ехать конно и оружно и не в тягилее, а в кольчуге, в шеломе и на коне добром. А где ему всё сие взять, когда трех урожаев не хватит, чтоб добре ему одному на войну снарядиться?
И приезжает тот поместник на государев смотр, а там любой пищик, на него глядя, зубы скалит, и срамят его бояре да думные дьяки и лают, а то и бьют на виду у иных многих. Сам я не однорядь зрел: сидит такой воин на кляче, в латаном тягилее, с дедовским мечом на бедре, а боярин, что смотр учиняет, кулаками перед носом его машет, бородою трясет, смотрит зверообразно и орет: «Заворовался, тать! Захребетником в деревеньке сидишь! Государевой службы не блюдешь! Бражничаешь да ерничаешь, сучий сын!» А передохнув, пужать начинает: «Собью тебя, вора, со двора, иного — доброго человека — на землицу твою посажу, а тебя в яму метну, покуда протори государю не выправишь!»