Семнадцатый самозванец
Шрифт:
И сползает поместник с коня, бухается боярину в ноги: «Не погуби, государь, не вели казнить, вели миловать! Вот те крест святой, приеду вдругорядь в кольчуге и с самопалом и на коне добром».
Уезжает со смотра поместник, а каково на сердце у него? Каково на душе? Живым бы того боярина сжевал и собакам на прокорм выплюнул.
— Ох, бедный поместник, ох, несчастный, — скоморошничал Вертунёнок. А вернется в деревеньку — семь шкур с мужиков спустит, а к следующему смотру явится и конно и оружно.
Тимоша все слышал, но сказанное Вергунёнком как бы мимо ушей пропускал.
— Ты дале слушай, Иван, — досадливо морщась, продолжал Анкудинов.
— А возьми пищиков
— Как пауки сидят, — перебивал его Вергунёнок. Тимоша отмахивался:
— Много ли подьячих видал? Пошто говоришь непотребное, всех! — подравнивая под одного-двух кровопивцев? Грабят и приказных людей большие государевы люди — бояре да думные дьяки, да скольничьи. И даже более того скажу: есть и среди ближних царю людей некоторые недовольные: иные себя обделенными считают, другим не в честь места дадены, третьи — немецкие государства почитают порядочными против нашей бестолочи да сумятицы, и из-за того и Думу и самого царя полагают не способными государственные дела править.
И в войсках — то же самое: сладко пьют да едят лишь большие воеводы да полковники, а ратные люди — стрельцы, пушкари, воротники, затинщики, а вместе с ними и десятники их, а то и сотники по два-три года корма от царя не получают и живут всякими промыслами — кто огородничает, кто пасеку держит, кто торговлишку ведет. А злость на царя и бояр тоже впрок копит.
А попы, что в нищих селах приходы держат? Да их, порой, от простых мужиков не отличишь — они и землю пашут, и сено косят, и стога мечут. А глядя на иерархов тучных да в нарядные ризы облаченных, нечто не понимают они, кто во всем этом виноват?
Вергунёнок кряхтел, скреб потылицу, усмехаясь загадочно, крутил головой.
— А возьми купцов или ремесловых людей — разве они с чистым сердцем отделяют от плодов рук своих немалую долю неведомым им тунеядцам, что в праздности всю жизнь проводят возле царя?
— Ну, ты купцов с ремесленниками не ровняй, — возражал Вергунёнок. Ремесленный человек с утра до ночи кует ли, пилит ли, ладит ли что, а купец от трудов его живет. Покупает у рукодельца за полтину, а продает за семь гривен.
— Это если его по дороге не ограбят, али не убьют до смерти, стоял на своем Тимоша. — Да мыт с него возьмут, да лошадей ему кормить, да за поклажу амбарное платить, а если по воде товар везет, то возьмут и с плота, и причальное, и побережное, а со скота и роговое, и пошерстное. И хоть невелик каждый такой побор, а собери вместе — и не растечешься.
Вергунёнок слушал и чуял в словах Тимоши правду, ибо знал все это новый его товарищ, не от чужих людей слышал, не в книгах читал — видал собственными глазами и прочувствовал собственным сердцем.
Бедных дворян, приезжавших весною и осенью на государевы смотры или, как посмеиваясь называл их Иван Исакович Патрикеев, — «марсовы позорища», видал Тимоша неоднократ. В пищиках и подьячих сам просидел чуть ли не полтора десятка лет, знал об этом сословии все до тонкости. И когда о сём вспоминал, видел и многих товарищей своих, и дьяков, и некоторых ближних государевых людей, с кем доводилось напрямо о жизни говаривать.
И торговых людей приходилось ему видывать, и бедных попов, и умельцев.
Говорил Тимоша и жизнь его вставала перед глазами: видел он дьячка Варавву, что учил его грамоте, и владыку Варлаама, пищиков из воеводской избы и князя Сумбулова, дядю своего Ивана Бычкова, сладившего владыке дивный часозвон, и плотницкого старосту Авдея. Видел и иных многих, кого встречал он на жизненных путях и перепутьях. А более всего утвердил его в мысли, что
А Вергунёнок все это понимал по-иному. Хоть причина у него была одна и та же, что и у Тимоши — его собственная жизнь, однако совсем по-иному прожита. Сколько себя Вергунёнок помнил — колотили его, ломали, уничижали и смиряли как могли. И сколько себя Вергунёнок помнил — бил он своих обидчиков как только мог, и крепился, и не сгибался, и стоял на своем до конца. А били его и отец, и мать, и хозяева, у которых он сызмальства батрачил, и сотники, и кошевые, и куренные, и полонившие его крымцы, что гнали точно скотину, накинув на шею аркан и подхлёстывая нагайкой. И потому в каждом человеке, которому дана была власть — по праву ли рождения, по воинскому ли старшинству, по божьему ли соизволению — видел Иван врагов рода человеческого. И почитал таковыми и зловредных родителей, и жестоких начальников, и неправедных священников. И оттого, споря с Тимошей, говорил:
— Обо всех ты сказал, Тимофей. О самых главных забыл: о страдниках, что хлебом весь мир кормят, и о казаках, что весь тот мир саблей и телом своим боронят. Они-то, Тимофей, и скинут бояр да царя, а все иные этому делу не подмога. Я почему себя царевичем объявил? Знал, что иначе сдохну в Чуфут-Кале, живым в каменную могилу попав. Знал, что только царевичем выпустит меня на волю владелец мой. А когда хан Бахчисарайский в то поверил, стал я все более голос крови царской в себе чувствовать. И чуя это, стал я по-иному на людей глядеть. Да только как? Страшился увидеть всех рабами, холопами, кабальной сволочью. Хотел видеть возле себя вольницу, свободных людей, смелых да гордых. В мечтах моих видел себя казацким да мужицким царем, а для мужиков да казаков все те людишки, о которых ты балл — не более чем вши да клопы на теле народном, окроме разве ремесленных. Тимоша, взрываясь, кричал:
— Когда бывало, чтоб царский престол сокрушали пахотные мужики вместе с такими же сермяжниками, кои сохи пометав, самоуправно назвали себя казаками да подались в степь воровать и грабить?
— А когда царей купчишки да подьячие с трона скидывали?! — кричал Вергунёнок.
— Сколь раз бывало! И Фёдора Годунова, и Дмитрия — родного твоего батюшку, — со алым лукавством кричал Тимоша, — они же и убили.
— А заводчиком в том деле твой родной дедушке был, — не оставаясь в накладе, в тон Тимофею отвечал Вергунёнок.
И споры эти иной раз кончались смехом, а иной раз — дракой. Тюремщики, заслышав шум, открывали двери и подзадоривая драчунов, восклицали:
— Машаллах! Лахавлэ! — а затем сообщали начальнику тюремной стражи Чорбаджи Азиз-бею, что двое царевичей-урусов опять побили друг друга. Чорбаджи щурился, как сожравший барана барс, крутил пушистые усы, улыбался:
— Машаллах! Два гяура выбивают друг из друга пыль! Пусть сидят вместе дальше, скапливая яд, подобно скорпионам весной.
А «скорпионы» ждали весны, чтобы свершить задуманное…