Семья Тибо, том 2
Шрифт:
Вдруг он вздрогнул. Антуан, который вел машину медленно – приходилось все время давать сигналы, так как на мостовой было не меньше пешеходов, чем на тротуарах, – пользуясь короткой остановкой, отнял руку от руля и, не говоря ни слова, даже не поворачивая головы, мягко положил эту руку на колено Жака. Но, прежде чем тот смог ответить на его дружеский жест, Антуан уже снова взялся за руль, и машина двинулась дальше.
Улица Мобеж была черна от мобилизованных, которых сопровождали жены, родные… Тесными рядами они направлялись к вокзалу.
– Как они торопятся! – прошептал Жак, пораженный.
– И очень возможно, – с натянутым смехом отозвался Антуан, – что всем этим беднягам придется прождать полдня или больше,
"Они хотят явиться вовремя, – думал Жак. – Им не терпится проявить дисциплинированность в первый же день войны! Почему же они не сознают, что их много? Что они могли бы стать господами положения, стойло им только захотеть?.."
Деревянный забор, выросший за эту ночь, окружил вокзал высокой стеной, охраняемой солдатами. Здесь было такое скопление народа, что нечего было и думать подъехать на автомобиле. Антуан затормозил. Жак помог ему перевести сундучок через дорогу. Узкий проход охранялся взводом пехотинцев с примкнутыми штыками. Доступ за ограду имели только мобилизованные.
Фельдфебель проверял военные билеты. Он взглянул на погоны Антуана, отдал честь и сейчас же приказал солдату отнести багаж "господина врача".
Антуан повернулся к брату. Каждый прочел во взгляде другого тот же вопрос: "Удивимся ли мы снова?" На глаза у них одновременно навернулись слезы. Все их прошлое, вся история их семьи, незначительная и неповторимая, история, которой они обладали сообща и которой обладали они одни во всем мире, в ряде образов пронеслась перед ними. Одинаковым жестом они расставили руки и неловко обняли друг друга. Фетровая шляпа Жака толкнула козырек Антуана. Годы, долгие годы прошли с тех пор, как они в последний раз поцеловались: это было в раннем детстве, которое оба только что пережили вновь в одно короткое мгновение.
Но солдат завладел сундучком и уже уносил его на плече. Антуан поспешно высвободился. У него была теперь лишь одна мысль: идти вслед за солдатом, не потерять из виду свой багаж – единственное в этом новом мире, что еще принадлежало ему. Он больше не смотрел на брата. Наугад он протянул руку, схватил руку Жака, до боли сжал ее; затем, слегка пошатываясь, шагнул вперед и пропал в толпе.
Со слезами, застилавшими глаза, Жак, которого то и дело толкали прибывающие, отошел в сторону и прислонился к забору.
Один за другим, не останавливаясь, мобилизованные входили в огороженное пространство. Все они были похожи друг на друга. Все были молоды. На всех была надета старая одежда, с которой не жалко расстаться, грубая обувь, фуражки. У всех висели через плечо одинаковые туго набитые сумки, одинаковые новенькие мешки для провианта, откуда выглядывала краюха хлеба, горлышко бутылки. И почти у всех было на лице одинаково сосредоточенное и покорное выражение – не то отчаяние, не то страх. Жак смотрел, как они наискось переходили дорогу, держа в руке военный билет, уже одни. На полпути некоторые оборачивались и взглядывали на тротуар, с которого только что сошли. Прощальный жест, порой быстрая молодецкая улыбка, предназначенная тому или той, чей растерянный взгляд они чувствовали на себе, – и, стиснув зубы, они, в свою очередь, бросались в мышеловку.
– Не стойте здесь! Проходите!
Часовой, коренастый детина в походной форме, с винтовкой на плече, ходил вдоль ограды, гордо выпячивая грудь; его короткая рука сжимала ружейный приклад: усики у него едва пробивались, детские глаза бегали по сторонам, на застывшем лице было написано сознание важности выполняемого приказа.
Жак подчинился и пошел по мостовой.
Мимо проехал нарядный лимузин; к переднему стеклу была прикреплена коленкоровая лента с надписью: "Бесплатный транспорт для мобилизованных". Шофер был в ливрее. Внутри набилось около полудюжины молодых людей с мешками для провианта: они орали во все горло, словно рекруты: "Вернем Эльзас и Лотарингию! Вернем Эльзас!"
На тротуаре, куда перешел Жак, расставалась супружеская пара. Муж и жена в последний раз смотрели друг на друга. Возле матери играл ребенок, четырехлетний малыш: уцепившись за ее юбку, он прыгал на одной ноге и напевал песенку. Мужчина нагнулся, схватил мальчугана, поднял его и поцеловал так порывисто, что ребенок стал яростно отбиваться. Мужчина поставил мальчика на землю. Женщина не двигалась с места, не произносила ни слова: в кухонном переднике, с растрепанными волосами, с мокрым от слез лицом, она безумными глазами смотрела на мужа. Тогда, словно испугавшись, что она бросится на него и ему не удастся вырваться из ее объятий, он, не сводя с нее глаз, отступил назад и, вместо того чтобы обнять ее, неожиданно отвернулся и кинулся к вокзалу. А она, вместо того чтобы окликнуть мужа, вместо того чтобы проводить его взглядом, круто повернулась и побежала. Мальчик, которого она тащила с собой, упирался, почти падал; в конце концов она схватила его и посадила на плечо, не останавливаясь, стараясь бежать еще быстрее, – стремясь, должно быть, как можно скорее попасть в свое опустевшее жилище, где можно будет в одиночестве, при закрытых дверях, выплакать все свое горе.
Жак отвернулся, сердце у него сжималось. Он побрел по улицам – сам не зная куда, то удаляясь от площади, то опять приближаясь к ней. Помимо воли он снова и снова возвращался к этому трагическому месту, к роковому месту свидания, куда в это утро стекалось столько обреченных, чтобы разорвать цепи, связывавшие их с жизнью. В этих скорбных и мужественных взорах он искал взгляда, который ответил бы на его взгляд, – хотя бы одного взгляда, где он смог бы прочитать под смятением отблеск той глухой ярости, которая заставляла его самого сжимать кулаки в карманах и дрожать от бессильного гнева! Но нет! Везде, на всех этих по-разному искаженных лицах одно и то же уныние, одно и то же бесплодное страдание! На некоторых – проблеск слепого героизма; но на всех – та же покорная готовность к жертве, то же предательство, бессознательное или трусливое, то же отступничество! И ему показалось, что в эту минуту все, что осталось в мире от свободы, нашло убежище в нем одном.
Эта мысль вдруг наполнила его гордостью и силой. Его вера оставалась нетронутой; она поднимала его над стадом. Пусть никто не понимает его, пусть он покинут всеми, – в своем одиночестве, в своем бунте он чувствует себя сильнее всех этих людей, зараженных ложью, покорившихся судьбе! С ним правда и справедливость. За него разум, за него еще не известные силы будущего. Временное поражение идеалов пацифизма не может поколебать их величия, не может помешать их торжеству. Никакая сила в мире не может помешать заблуждению сегодняшнего дня быть заблуждением, чудовищным заблуждением даже если оно благородно, если оно стоически поддержано миллионами жертв! "Никакая сила в мире не может помешать справедливой идее быть справедливой! – мысленно повторял он, опьянев от отчаяния и веры. – Придет день, когда наперекор препятствиям, наперекор отступлениям истина восторжествует!"
Но как служить этой истине, когда налетел шквал? Он хочет стать свободным, он убежит; но что он сделает со своей свободой?
Охлаждение его революционного пыла в течение последних дней показалось ему малодушием. И ему захотелось переложить ответственность за это на свою любовь. Он внезапно подумал о Женни и удивился, что так легко забыл о ней, что ни разу, ни одного разу не вспомнил о ней в продолжение целого часа. Он почти рассердился на нее за то, что она существует, ждет его, вырывает из этого пьянящего одиночества. "Что, если бы она вдруг умерла…" – подумал он. И, на секунду отдавшись дикой игре воображения, он наслаждался горькой смесью скорби и радостного ощущения вновь завоеванной независимости.