Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

– Я… Нет: не я. Господь… прощает… тебя… и любит… тебя…

Он сказал: Господь любит тебя, – а я услышала: я люблю тебя, я. Я сама встала на колени.

– Накройте меня епитрахилью… Пожалуйста… И скажите все, как нужно…

Тихий смех раздался надо мной. Оборвался. Я снова слышала его дыхание. Я ощутила на голове бархатную, пахнущую медовым воском и скипидаром ткань. – Господь и Бог наш, Иисус Христос… благодатию и щедротами своего человеколюбия… да простит ти чадо Анастасие, и аз недостойный иерей Его властию, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих… во Имя Отца и Сына, и Святаго Духа… – Аминь, – прошептала я. Руки лодочкой сложила. Епитрахиль батюшка с головы моей тихо снял. Я стояла перед ним чистая-чистая, прощеньем Божьим умытая, чистая и розовая, парная от волненья и страха пережитого, как из бани. И сердце мое пело: «Простил! Простил! Отпустил!» И, в избытке чувств, не зная, как выразить радость свою, я рванулась к нему, и руки мои сами взлетели ему на плечи, и я крепко, крепко обняла его. Колючая вышивка, серебряная нить ризы оцарапала мне шею. «Как в кольчуге, в доспехах этих… И жарко же ему…» Мы были одни в вечернем храме. Он крепко, крепко притиснул меня к себе; потом отпустил. Как бабочку легкую отпустил: лети… Солнце лилось сквозь окна жидким золотом. Солнце садилось. В открытую дверь храма ветер наносил запах ила, реки, лодочной смолы, рыбной чешуи, песка, болота, камышей. Богородица и Мария Магдалина со свеженамалеванной иконы глядели на нас большими святыми глазами. У Магдалины были светлые и радостные глаза. У Богородицы – темные и печальные. КАЛЕКА ПРОКЛЯТЫЙ. ПАШКА ОХЛОПКОВ Я Настьку любил и буду любить. Вот и все. Я глаз в армии потерял. Меня кривым дразнят, ну и что? Кто в нашей стране кривой, кто косой, кто слепой, кто глухой, кто хромой? Все хромые, слепые, глухие и косые. Меня в армии избили. Жестоко били. Зверски. Я живот сначала руками закрывал: в живот не бейте! – да куда там. Лупили, как чучело на огороде. А потом пытался голову закрыть. Рожу защищал. Не получилось. Сапогом дед этот, издеватель, с размаху заехал. А потом видит – глаз-то мне крепко подбил! – еще и отвертку в каптерке взял, подошел и отверткой глаз ковырнул. Я тебе, говорит, операцию сделал, ха-ха, болеть не будет! А те, кто бил вместе с ним, рядом стоят, дышат тяжело. Бл-л-л-лин… Вспоминать не хочу. Я в больнице руки на себя хотел наложить. Простынку казенную порвал, из нее – веревку скрутил, ночью, когда все спали, вокруг шеи затянул и с койки вниз – сиганул. Уже – задыхаюсь. А тут сосед по палате вскочил по нужде. Тапками зашлепал. И увидел меня, а я хриплю. Заблажил, конечно! Персонал сбежался. Кричат, удавку развязывают. Меня по щекам бьют. А у меня глаз перевязан, болит смертно! И до того ведь излупсачили, гаденыши, что я тогда ходить не мог, обезноженный валялся. И думал: это вот так-то всю жизнь? Безногий да безглазый? Ну уж нет. Щас не получилось – потом получится! Да они теперь за мной следили. Не удалось мне повторить попытку. На ноги-то подняли. Видать, зашибли мне что-то в позвонках. С позвоночником проблему решали. Решили, хорошие врачи были, я там, где служил, в больнице и лежал, в Читинской области. В Сибири. Так что меня сибирские казаки починили. И домой, в Василь, я поехал хоть и одноглазый, да на своих двоих. Прибыл, дембель, уродец. Мать – в слезы. Долго после того не прожила. Отец еще до армии помер. Брат со мной остался. Братишка – Петька. Петруха мой. Добрый парень. Видит, худо мне. Пристрастил меня к алкоголю. Стали мы с ним попивать крепко. Все перепробовали: и пиво, и самогон вонючий, и бузу, и брагу сами готовили, и красненькое, и дорогое и дрянное, всякое пивали; и водку, а как мужику без водки? Да еще калеке. Так горе и заливал. Работать в деревне нашей особо негде. Не работал – подрабатывал. На жизнь хватало. Кому столбы дубовые из леса привезти втихаря – дубы-то не разрешено пилить, штрафы огромные; кому крышу шифером покрыть за пару тысчонок; кому фундамент сложить, в бригаду брали. А тут в школе концерт был. И девочка на сцену вышла, ну, пацанка еще. Такая красивенькая! На мордочку! И спела звонко: «Ах, Арлекино, Арлекино, нужно быть смешным для всех!» Я и загляделся, меня аж Петруха локтем в бок толкал: че глазенок-то выпучил, леший, ай не рассмотришь?.. Так ты поди после концерта, познакомься! – и ржет. Я Петьке леща дал. Он и замолчал. И пошел за кулисы. И познакомился. А что знакомиться – это ж Настька Кашина была. Я ж ее малюткой знал. Она бегала с соседскими малявками, гуси их за голые ноги щипали! А тут… Вымахала… Не узнал я, говорю, тебя, Настюша, ты уж прости. Стою, глаз свой в пол опустил, сам чуть не плачу. И руку протянул – за руку поздороваться. Она уж большенькая школьница-то была, серьезная. В классе, наверно, в седьмом, а может, в восьмом. Она руку мне пожала. Испуганно оглядела меня всего. И я ее всю – оглядел. Ну, тут это самое со мной и сделалось. Сам не свой я стал. И вся жизнь моя покалеченная вспыхнула – так в печи сажа горелая вспыхивает иной раз страшно, обреченно. Я за ней стал ходить. То в школе подстерегу. То на улице. То домой заявлюсь, а батька у нее строгий, на меня как зыркнет: кто тут, мол, такой, что за чудище?! – я робел перед ним. Ну, Настька, понятно, сообразила, что к чему. Девки, они ведь быстрей парней все соображают. Но виду не подавала. Вела себя – ну паинька паинькой. Голосок у нее хороший, это точно. Тоненький, высокий. Поет – будто птичка в жарком небе летит. Жаворонок. Я один раз спеть ее попросил. Она не отказалась, спела. Я думал, она мне споет: «На пароходе музыка играет, а я стою, стою на берегу-у!» – а она — старинную затянула. «Ах ты, степь широка-а-ая, сте-е-епь приволь-на-а-ая… Широко ты, ма-а-атушка… расстила-а-ала-ася!..» Я и степь эту, всю в травах да ковылях, увидал. И нас вдвоем увидал: будто мы с Настькой за ручку идем, и травы нас по ногам бьют. И глаз мой единственный слезой застлало. Она заметила. Петь бросила. А я ее за руку взял и говорю прямо, ну, что тут тянуть: Настя, я в тебя влюбился! Руку вырвала. На лице испуг. Ну, понял я. Кто ж за калеку пойдет. Разве что блаженная. Или калека такая же. Правду мне Петр говорил: ты ищи себе такую ж одноглазую, как сам, тогда у вас ни споров, ни ссор в семействе не будет. А разве ж здоровая на тебя польстится?! Переживал я. И однажды сделалось дело. На празднике. День рожденья она праздновала, Настька. Я тоже пришел, с подарком. Там были гости ейные, все одноклассники. Я с нее глаза своего дурного не сводил. Бога благодарил: спасибо Тебе, Боже, что хоть одним глазком – а ее вижу. Кровь да вино мне в голову ударили. А может, и моча. Изнасиловал я Настьку в саду, ночью уже. Отец ейный куда-то пропал. Мать у ней ведь убили, за какие такие грехи?.. – они одни с отцом жили. Она его ласково звала: «тятя». По старинке. Изнасиловал? Да нет, ей же хорошо было, я видел. Хотя она сначала и отбивалась. Все они отбиваются. У меня до армии – уй сколько девок было. Всех помял, потоптал. Хороший я петух был, до армии. Встал, отряхнулся. Она плачет. Они все всегда плачут. Это жизнь. «Я женюсь на тебе, дура, че ревешь», – сказал я ей. Может быть, грубо, не спорю. Настька – это мой второй глаз. Это единственное, что меня привязывает теперь к постылой жизни. Если б не Настька, я давно бы спился. Скурвился. В тридцать пять – уже стариком был бы, опухшим, беззубым. Она меня после той ночки в саду к себе не подпускала. Ну, думаю, отойдет девка! Осмыслит все. Это ж ей надо пережить, бабью-то долю. Не видались наедине. А на улице – да по сто раз на дню. Я нарочно мимо ее дома ходил. И она в окно выглянет – а потом штору задернет. Она одна меня держит на плаву. И я жизнью, как Волгой, плыву. Я ею – вижу. Я на нее – надеюсь. Я еще верю, что она… Я еще – верю. ДВУНАДЕСЯТЫЙ ПРАЗДНИК. СРЕТЕНИЕ ГОСПОДНЕ Сегодня было пятнадцатое февраля. А по-старому – второе. Сретенье Господне сегодня. Я оторвал календарный листок, и сердце защемило: вот еще один день прошел, вот еще год прошел… вот еще одно Сретенье наступило, и пройдет, и отслужу я и эту Праздничную службу… На улице мела метель. Ветер сбивал с ног. Мои ноги, в теплых, с подбитыми кожей пятками, купленных на ночном воскресном рынке марийских валенках обвивала змеиная поземка. Вой ветра в проводах, в трубах надывал душу: оу-у-у-у!.. оу-у-у-у!.. Так волки воют за Волгой в лесах. Я, как обычно, шел в Хмелевку пешком. Многие, многие мне в Василе говорили, не понять, с завистью или с осуждением: а другие батюшки у нас были, так у тех – машины были, на колесах во храм-то катили. И дома у них были иные… богатые. А ты? И я не понимал, порицают они меня или хвалят. Метель, метель! И февраль! И сегодня, да, сегодня Богородица принесла Иисуса в Иерусалимский храм, и вышел навстречу Ей, улыбаясь, как младенец, беззубо и радостно, дряхлый старец Симеон: ему предсказано было, что он не умрет, доколе не увидит Господа своего. И вот он жил и жил, горький горбатый старик, и покрывался ловчей сетью морщин, и обессиливал, и крючился от боли в старой спине и коленях, и молил, призывал смерть, – а она все не шла. И, когда он уж думать стал: а не наказал ли его Отец Небесный вечной, мучительной жизнью?!.. – тогда отворилась дверь храма, и хлынула в нее солнечная метель, и медленно переступила порог писаная Красавица, с Ребенком на руках, и седой высокий, худой и печальный мужик вошел за Ней, и баранью шапку в рабочих пальцах терзал, и улыбался смущенно. А Красавица шубку расстегнула, нежную грудь, не стыдясь, из-под рубахи вынула – да и стала Ребенка кормить. Здесь. Прямо в храме. Прямо перед иконами святыми. И иконы золоченые живой ребячий, вкусный чмок услышали. И святые на иконах глаза закрыли, чтобы бесстыдными взорами Мать не тревожить. И шагнул Симеон раз, другой. Чуть не споткнулся на каменной плите храма. Протянул руки, обожженные головни, березовые поленья, а они тряслись, колыхались: не от старости, нет! От волненья. От сердцебиенья… Володя Паршин сегодня заболел. Я один служил. Я один был – и за иерея, и за певца, и за чтеца, я сам себе был священник и диакон, сам себе хор и собор.

– Священная Мати, из святилища вышши, во святилище прииде, явльшая миру Законодавца, и закона Творца, Егоже на руки прием старец Симеон, радуяся взываше: ныне отпущаеши раба Твоего, яко видех Тя Спаса душ наших…

Я говорил, и голос мой дрожал, как дрожали руки старца Симеона:

– Днесь Спаситель, яко Младенец принесен бысть в церковь Господню… и руками престарелыми старец Того подъемлет…

Старухи, девочки, мужики, парни дружно крестились, когда я крестился. Горло мое все пело, выдыхало вольно и сладко эти золотые, серебряные, в небо над нашими головами Солнцем вбитые слова:

– Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром!..

Я видел, как истово, сурово крестится, стоя у иконы Спаса Нерукотворного, Однозубая Валя. У нее вчера сына Колю увезли в больницу. С подозрением на язву желудка. Я видел, как, со слезами на глазах, накладывает на себя крестное знамение, подогнув колени у иконы Богородицы и св. Марии Магдалины, слепая старушка древняя, за сто лет ей перевалило, Сан Санна Белова. Кого, что бабушка Белова поминала? Она в годы иные, полузабытые порхала хорошенькой, как белая голубочка, барышней-институточкой, опахивала кавалеров бледно-незабудковыми глазами, снималась на карточку с Горьким, с Шаляпиным, когда они в Василь, знаменитые, развеселые, русской публикой уже обласканные, наведывались… Я сам видел ее на старых коричневых снимках в семейном альбоме, пухлом, как Библия: вот барышня Александра под ручку с богатырем Шаляпиным, франтом в галстуке-бабочке… вот – с Максимом Горьким, и у Горького посконная рубаха ремнем подпоясана, и взгляд хмурый, как у больного кота… А Шурочка – хохочет, зубки белые… А потом Шурочка, графская дочь, замуж вышла, чтоб не убили, дворянскую контру, – за комиссара… А потом, во вторую, страшную войну с немцем, в Ташкент с дочкой убежала, – в товарняке, на соломе, в конском вагоне Шура тряслась по жаре азиатской… Драгоценности последние, кровавые, графские – колечки-кулоны-браслеты-брошки, виноградины-рубины, алмазины-ледышки – в мешочке холщовом под юбкой прятала, от солдатни, от вохры, от бандитов пустынных, от горластых соседок в чадной коммуналке… Шура, Шура, вот ты и старуха, одной ногой в могиле, а жизни как и не было: жизнь – вон, сохнет бумажной розой за старой иконой. Ее в храм привел под ручку сын, Длинный Венька. Да Венька-то, Господи, сам уж весь седой, старик уже… Господи, время… Капли рубиновой, гранатовой крови в пожарищном, едком дыму, на штыках и прикладах… Твои любимые коралловые бусики, Сан Санна… Папа тебе на Сретенье подарил…

– Угль проявлейся, Божественному Исаии Христос, яко клещами руками Богородицы, ныне старцу дается…

Угль, угль, в печи пылающий… угль, алый, золотой, раскаленный… огнь, огнь, в нем же все сгорает, дотла…

– Страхом же и радостию, на руках Владыку, Симеон держа, живота прошаше разрешения, поя Богоматерь!..

Я видел, как крестится, мелко и скоро, будто спеша, будто опаздывая куда-то, Колька Кусков: в кои-то веки, охальник, медведь-шатун, матерщинник, в церковь пришел! А – ведь пришел; выходит, прижало мужика, крепко прижучило. Колька крыши в Василе крыл шифером. Сидя на крыше, хохотал во все горло: ну, и где ваш Бог?! Вот Он, Бог-то! Вот! Вижу Его! Забрался на крышу – и вижу! А вы-то, на земле, – слепыши, кроты слепошарые, не видите… И вот Кусков среди икон моих. И вот Кусков – на службе моей. Что стряслось?! А ничего. Просто – время пришло. Вон, и у Кольки в баранье-кудрявой башке – метельные пряди… Все мы умирать будем. Все мы… молитвы взыщем…

– Приими, о Симеоне! Всечистая вопияше, во объятия яко Младенца Господа славы, и мира спасение…

И, слыша, как за стенами храма густая, наглая, дикая метель вьет по ветру сивые старушечьи косы, как ярится, гнет корявые обледенелые деревья погибельный ветер, как сжимает ржавыми клещами мороз живой горящий угль человеческой маленькой жизни, я говорил, я пел, я кричал с амвона эту великую любовную песню, кричал для милых людей моих, да чтобы, глухие, услыхали они, да чтобы прозрели, милые, слепые, да крепко прижали к сердцу ее, как там, в Иерусалиме, Богородица, от страха и радости дрожа, пред Симеоновым амвоном прижимала к груди, обряженной в темно-синий и ярко-алый праздничный шелк, запеленатого в снежно-чистые пелены, беззубо смеющегося, яблочно-румяного Младенца:

– Радуйся, благодатная Богородице Дево, из Тебе бо возсия Солнце правды Христос Бог наш!.. просвещаяй сущия во тьме: веселися и ты старче праведный!.. приемый во объятия Свободителя душ наших, дарующаго нам Воскресение…

И гудел лютый ветер в куполах храма, я слышал. И повторяли люди за мной, грешным: Воскресение, Воскресение, – и дрожал каждый, повторяя это звездное слово: упованье, залог, обещанье, надежду. ГЛАВА ШЕСТАЯ ПАРУСА ХРАМА. ЕВАНГЕЛИСТЫ Матфей держит в руке Книгу. Над его плечом, сжав руки, беззвучно плачет Ангел. У Матфея черная борода. Черная и курчавая. Дикая, как чащоба, борода. Страшит. Белки глаз Матфея блестят синим, а зрачки горят желтым светом, как у кошки. Матфей чуть приоткрыл рот. Видны, поблескивают зубы. Он за Господа глотку перегрызет, Матфей. Матфей косит диким глазом на Марка. Марк держит в руке меч. Короткий такой, крепкий меч, из доброй, несгибаемой дамасской стали. Дамаск, что в Сирии, всегда сталеварами славился. На плече у Марка сидит орел. Орел вцепился в плечо Марка когтями. Его когти похожи на мощные женские, цыганские, скитальные серьги золотые. Блестят во мраке. Марк – во мраке. Щеки его пылают. Глаза он прищурил. Всматривается вдаль. В море? В пустыню? В дикие, непроходимые леса, сырые и хвойные чащи? Крепче меч сжимай. Еще много сражений впереди. Затупится меч от крови, когда будешь защищать имя Господа своего. Марк глядит вверх и вбок, глядит на Луку. Лука держит в руке кисть. А, Лука, да ведь и ты тоже художник! Ты же первые в Мiре иконы намалевал, брат! Ты брат мне, я тоже художник; и я рисую тебя. У ног твоих, Лука, лежит телец смиренный. Вот, я ему меж рогов завитки белой шерсти рисую. Глаз его синей сливой глядит. В носу кольцо медное. Медно горят копыта. Ты смирен. Ты врач. Ты излечивал скорбящих; исцелял их, как Сам Господь исцелял. Ты никогда тельца не вел на закланье. Ты записал на пергаменте: Господь возлюбил Грешницу и грехи простил ей, – а после скатал пергамент в тяжелый свиток и людям читать передал. И читали они. Кто-то плакал. Кто-то смеялся. Кто-то рвал волосенки седые. Кто-то – нательный крест, медный, позеленелый, дешевый, любой раб может купить за обол, целовал на груди. На кого глядишь ты, Лука? На мальчика, на Иоанна. Иоанн держит в руке черное перо. Ворон из хвоста ему в руки сронил. У ног Иоанна сидит лев. Да не лев грозный, нет, – котенок еще, молодой львенок, как и он сам – мальчишка, юноша еще светлый, румяный. Навсегда Иоанн мальчик. Навсегда. Это трудно понять, но это правда. Это потом он, морщинами долгими плача, сединой-паутиной дрожа, в Жизни Иной запишет буквицами, жуками, ползущими медленно, страшное Виденье про наше Будущее. Это потом он, в Иной Жизни, полынной и пыльной, умирая на острове посреди лилового, белопенного моря, попросит друзей: срубите мне гроб крестообразен, и во гробе я жив лягу. Старики плакали и вопили: гроб-то ладят по смерти! А Иоанн, мальчик юный, румяный, весело, отчаянно отвечал им: меня, как Господа, не распяли, так дайте мне крестовидный плащ деревянный в Его святую память навеки надеть. А как же умрешь ты, старцы громко кричали?! Просто, Иоанн им отвечал: руки раскину, небо обниму и сладко, спокойно усну. И львенок рычал. И налетал ветер с моря. И вырвал у Иоанна из рук вороное перо. ЖАЖДА ЗОЛОТОЙ РЫБЫ. СЕРАФИМ Как у меня возникло это желание? Эта жажда? Неужели я хотел прикоснуться вживе к тому ремеслу, которым занимались Иисус и Апостолы? Да нет, говорил я себе сердито, нет, я просто хочу научиться хорошо рыбачить, ведь я живу в деревне, я теперь деревенский, я – васильский, и я, васильский мужик, должен уметь хорошо ловить рыбу. И я буду ее ловить, говорил я себе! Эка невидаль – нацепи на крючок червя! Сделай хорошую донку, мотыля у рыбаков раздобудь! Да плевать на мотыля, чехонь вон у мужиков и на крохи белого хлеба берет! Блесну золотую – для спиннинга – на щуку – подбери! А то и сеть купи, и она, рыба, сама к тебе в сеть пойдет! Все оказалось не так просто. Я сходил на рыбалку раз, другой, третий. И удочки хорошие сладил; и спиннинг у меня был. И четырехугольную маленькую сетку, «паука», я у Юры Гагарина одолжил. Все бесполезно! Не то чтобы я ничего не поймал. Ловил, да мелочь всякую. А я мечтал о крупной рыбе. Об огромной. О Золотой, огромной Рыбе мечтал я. Как я Ее себе воображал? О чем я думал тогда? Ну, примерно так: в глубоких, уже не прозрачных-солнечных, а синих, черных волжских водах живет Она, моя Рыба. Я имени Ее не знаю. Не знаю породы; знаю только, что Она велика и прекрасна. Ее нос сначала узок, а потом широк, как у доброй лодки; ее крупная чешуя отливает оранжевым, лимонным золотом и чистым, ярким и холодным серебром, круглыми чувашскими монистами рассыпана по всему сильному, долгому телу. Ее плавники нежно-розовые, а у самого брюха голубые и перламутровые. Перламутров и левый, совиный, зоркий глаз Ее; а правый Ее глаз горит красным огнем, он знает все про преисподнюю, про дикие, допотопные воды, про молнии древнего ужаса и предвечного проклятья. И если моргнет Она обоими глазами – на дне Волги можно увидеть павлинов Райского, слезного Сада, изумрудных, бессмертных: в их хвостах темно-синие кружки обведены золотым ободом, – это Золотая Рыба подарила им свои бессмертные, насквозь видящие глаза. Брюхо Ее полно золотой, нежной, густой, безмерной икрой; так возрождает Она Себя и племя Свое, так выпускает в холодную воду горячую, бедную жизнь, и жизни много, слишком много, чтобы ее можно было убить, погубить, изничтожить. Так зачем же я, жестокий, неразумный, хочу поймать Ее? Так зачем же я, маленький смертный, покусился на вечного, золотого водного Зверя? Ничего не пойму я в себе. А вот Ее – вижу и чувствую. Поймать жизнь! Поймать золото вечной радости! Поймать – для кого? Для себя? Нет, думал я, я поймаю Ее и подарю Насте. И что, Настя разрежет Ей брюхо, вынет голыми теплыми пальцами икру, вывалит в банку и посолит, а Рыбу промоет в тазу с ключевой водой, выпотрошит Ее, вынет Ей жабры и воздушный прозрачный пузырь, и разрежет на куски, и опять подсолит, и пожарит на широкой и круглой, как черная Луна, закаленной в боях сковородке? И все?! Нет. Не так все будет. Это будет на берегу. Вечером? Утром? Ночью? Настя будет стоять босыми ногами рядом со мной на сыром, на желтеньком песочке. Будет пряно пахнуть гнилыми, подсохшими на Солнце водорослями. Мертвый рак будет качаться на волне у прибрежных мохнатых камней. Я вытащу Рыбу, мою Золотую Рыбу, из толщи воды, и вода резвыми серебряными струями, плача, будет стекать по Ее резко дышащим жабрам, по Ее золотой чешуе, по Ее сильно бьющему убийственный воздух хвосту. И я протяну Ее Насте. И скажу так: Настя, прими дар мой. Золотой дар мой. И буду, затаив дыханье, глядеть и ждать: что она сделает с даром моим? И Настя будет стоять растерянно, крепко Рыбу к груди, к животу прижимать, а Она, скользкая, будет биться и вырываться, смерти не даваться. И Настя шагнет. И Настя – над синей, темной водой – руки разожмет. Настя выпустит Рыбу, и Рыба, всплеснув, ударит воду всем тяжелым, золотым телом – хвостом ударит – морду напоследок из воды высунет – золотым, кровавым глазом мигнет – и уйдет в глубину. Уйдет из смерти Своей – в жизнь Свою. Вот так будет, думал я. И – никак иначе. И Настя заплачет и обернется ко мне, и я обниму ее крепко. И выплачет она мне в ключицу, в подмышку:

– Ты поймал! А я – выпустила…

– Это я поймал, и я выпускаю тебя, – тихо скажу я над ее бьющейся на груди у меня в плаче золотой головой.

Я помогал старику, деду Василию Померанцеву, ветерану войны, по хозяйству, иной раз заходил к нему на Юбилейную улицу, он там один в низеньком домике жил. Притаскивал из колонки пару ведер воды; дров наколю, если дед машину дров закажет. Дед Василий рад мне бывал. Я появлюсь – он тут же захлопочет, самовар ставит, варенье из шкафа тянет. Варенье ему Однозубая Валя варила. Хорошее варенье, и смешанное, с фантазией: то терновник с яблоками вместе сварит, то – вишню с черной смородиной. Необычно, а вкусно. Я галет в сельмаге куплю. Сидим, чаек попиваем. Вот сидим так однажды, горячий чай прихлебываем, вареньем заедаем, вроде бы крыжовниковое тогда Валя сварила, с добавкой смородинового листа, и дед Василий и говорит:

– Слышь, отец Серафим! Ты ж на все руки, а! А – охотисся ты? А – рыбалишь?

Я кивнул смущенно.

– Рыбалю, дед.

– Рыбалишь, это хорошо-о-о-о! Хорошо-о-о-о! Исус-то наш Христос тож ведь рыбалил! – и хитро так подмигнул мне, а оба глаза у него вроде как в бельмах были, такой сизой плевой подернутые; дед сказал мне потом – это глаукома. – И че с рыбой-то делашь? Вялишь али че?

Я смутился еще больше.

– Да ничего… Приношу домой, кошкам отдаю…

– Кошка-а-а-ам?! – Дед Василий заклокотал, заквохтал наседкой. – Э-хе-хе-хе-хак! Э-хе-хе-хе-хак! Куды ж это годитси! Надо хорошую рыбу спымать… добрую. Я тя научу, отец! Спасибо скажешь!

Я осторожно подул на горячий чай. Щеки мои пылали.

– Я уж и сейчас спасибо вам говорю…

– Подожди, рано!

В чем заключалась учеба деда Василия, и сказать точно не могу. Ну да, он рассказывал мне о насадках и наживках, о толщине лесок, о разных, неведомых мне рыболовных снастях. Объяснял, как выгребать на стрежень – и ставить сеть на язя, на сома, на судака. Как вытянуть щуку, и не на хищный спиннинг с блесной, а простой удочкой, с червем на крючке. Я все запоминал, но не в этом было дело. Дед, страстный рыбак, заражал меня рыбалкой, и я понимал: не излечусь. Мне во сне стали сниться рыбы. Стала сниться моя, Золотая. В коричневых руках деда Василия мелькал и поблескивал тройной крючок, он трогал большим заскорузлым пальцем острия, и я слушал его торопливое хрипенье, совсем не про рыбалку:

– Я, батюшка, во время-то войны… в Брестской крепости был! – Дед выговаривал: в Брецкой. – Да, да… там и очутился… Ох и огня вставало вокруг нас… ох и поколотили тогда нас немцы… Но и мы их – поколотили тож… Я-то так мыслил – нет, не выживу… Ан нет, вот вишь, выжил… И че?.. На фига попу гармонь… мне жизня эта?.. Сколь чижелого видал я – языком не выболтать… Ежли тебе исповедаться буду, отец, до полночи слухать меня будешь… Эх ты, я про попа-то с гармонью сбрехнул, ты уж прости, отец… это я не нарошно, обидеть тебя – не хотел… Немцы огнем нас так и поливали!.. А я… молоденькай… отстреливался как бешенай… зубы зажму да стреляю, стреляю… Мыслю так: не-е-ет, не сдюжить нам, всех нас тут фрицы сжарят… как петухов в печке… Господу на обед!.. Или, может, дьяволу… э-хе-хехак!.. Кха, кха, кха… кхак…

Популярные книги

Медиум

Злобин Михаил
1. О чем молчат могилы
Фантастика:
фэнтези
7.90
рейтинг книги
Медиум

Новик

Ланцов Михаил Алексеевич
2. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
6.67
рейтинг книги
Новик

Лейб-хирург

Дроздов Анатолий Федорович
2. Зауряд-врач
Фантастика:
альтернативная история
7.34
рейтинг книги
Лейб-хирург

Как я строил магическую империю 2

Зубов Константин
2. Как я строил магическую империю
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Как я строил магическую империю 2

Магнатъ

Кулаков Алексей Иванович
4. Александр Агренев
Приключения:
исторические приключения
8.83
рейтинг книги
Магнатъ

Баоларг

Кораблев Родион
12. Другая сторона
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Баоларг

Кодекс Охотника. Книга XV

Винокуров Юрий
15. Кодекс Охотника
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XV

Провинциал. Книга 5

Лопарев Игорь Викторович
5. Провинциал
Фантастика:
космическая фантастика
рпг
аниме
5.00
рейтинг книги
Провинциал. Книга 5

Недомерок. Книга 3

Ермоленков Алексей
3. РОС: Недомерок
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Недомерок. Книга 3

Черный Маг Императора 5

Герда Александр
5. Черный маг императора
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Черный Маг Императора 5

Я же бать, или Как найти мать

Юнина Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
6.44
рейтинг книги
Я же бать, или Как найти мать

Невеста

Вудворт Франциска
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
8.54
рейтинг книги
Невеста

Я еще не барон

Дрейк Сириус
1. Дорогой барон!
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я еще не барон

Кровь и Пламя

Михайлов Дем Алексеевич
7. Изгой
Фантастика:
фэнтези
8.95
рейтинг книги
Кровь и Пламя