Серая Слизь
Шрифт:
— Гарик, помнишь, когда Крэш загнулся…
— Крэш? Ну…
— Ты же виделся с ним, кажется, в тот день.
— Ну да…
— Ты не помнишь, с кем он тогда квасил?
— Квасил? Да хер его знает… Он, по-моему, со всеми по очереди тогда гудел. У него ж запой был… Да, Крэша надо… За Крэша… Давай…
— Погоди. Ну вот вы с ним в тот день тусовались. А с кем он потом пошел догоняться, не помнишь?
— Потом?… Так с тобой же он и пошел…
— Да нет, ты че. Я его тогда вообще не видел. Ты попробуй все-таки вспомнить.
— Не, Дэн, не помню…
— Подумай. Не с ФЭДом?
— С ФЭДом?… А, ну да, с ФЭДом!
— Ты точно помнишь?
— Ну да, да, сейчас вспомнил. В натуре — с ФЭДом…
Опыт
Только долгое ли дело — подержать его в этот момент головой кверху?… И ага — несчастный случай, никто ничего и не подумает, особенно если все чего-то подобного и ждали рано или поздно.
А того, кто изнасиловал и убил Аську, не нашли…
И того, кто так недушевно обошелся со Славиком, Дашкиным братом. Не любившим очень сестриных парней. А кто выходит последним на его веку сестриным парнем?…
Что произошло с Якушевым? Предсмертная записка, ушел в секту и вообще был странный чудила. Улик никто не искал. Хотя сектантское учение на суицидальный лад, вроде, не настраивало… Хотя самосожжение — уж больно редкий для наших мест способ самоубийства… К тому же — в чем смысл самосожжения? В демонстративности, публичности: почти любое самосожжение — выражение политического протеста. Какая публичность на заброшенной промышленной площадке?… И зачем ФЭД скрывал — от меня, да и не только от меня — факт знакомства с Якушевым? И если он дружил с ним — мог ли не знать про “Ковчег”?…
Когда ФЭД сбежал от своих криптозоологов? В прошлом октябре в Якутске. Когда убили Эйдельмана?
В прошлом ноябре в Москве (виновные опять-таки не найдены).
Когда, Тюря говорил, у Сашки появился таинственный хахаль? Месяца три назад. То есть перед Новым годом где-то.
Яценко? Напильник в глотку… Большая физическая сила и немотивированная жестокость (а в выгребной яме человека топить?…). Яценко поминал подруг Панковой, наверняка имея в виду Криcти. Кристи, с которой ФЭД не только был знаком, но которая помогала ему сдвигать мне крышу (на радио Аськой, интересно, тоже она представилась?…). И что случилось с Кристи (лужа крови)?…
Но если действительно… Зачем он мне “передавал приветы” от всех от них?…
А вот за этим как раз. Чтоб я догадался.
“Кто следующий?” И испугался… (Кладбищенские свечки…)
Бр-р-р-ред…
Оп-п… — успеваю схватиться за влажную проволочную сетку: подошвы скользят по камням, смазанным не то дождем, не то прибоем. Нет уж, мы лучше по сеточке… вдоль забора… (перебирая руками поскрипывающие крупные ячейки в чешуйках облезшей зеленой краски, за которыми уступчатыми штабелями громоздятся желто-серые бревна и покачивает разомкнутой клешней на длинной суставчатой лапе автопогрузчик — никого в кабине). Ну вот теперь можно и по-людски — забор виляет влево, а цепочка булыжников превращается в бетонированную дорожку — которая, будто дорожка ковровая, раскатана поверх длинного узкого дугообразного волнолома, сложенного целиком из валунов: валуны калибра моей башки… валуны калибра меня самого… бетонные какие-то ломти с торчащими сухожилиями ржавых арматурин… и металлическая решетчатая башенка маяка — в конце, в пятидесятиметровой перспективе, на фоне сползающей в море драной облачной мешковины…
Узнав от Леры, что “ГАЗ-21” с номерным знаком DH-1777 зарегистрирован на имя Глеба Лапицкого, я испытал одновременно две взаимоисключающие эмоции. С одной стороны, не было ничего естественней принадлежности этой тачки этому человеку… и ничего ожидаемей появления в данной истории еще одного нашего с ФЭДом (моего через ФЭДа) общего знакомого… С другой — ничего противоестественней и неожиданней участия именно в данной истории именно этого персонажа.
Глеб…
Волноломов с маяками тут два, они приобнимают бухточку с рыбоперерабатывающим комбинатом на берегу — траулеры, проходя меж маяков, разгружаются на его причалах… Огибать “режимную зону” (комбинат-причалы-склады) с внешней стороны — добрых полчаса… может, есть все-таки прямой путь? По пляжу? Выходит, нету. Забор даже в воду вдается — метра на два. Дабы неповадно. Ветер с натугой раскачивает залив. Сдуваемая с него водяная пыль мешается с дождевой моросью, липнет на морду. Через бугристый хребет второго, без всякой пешеходной дорожки, волнолома перехлестывают серые водяные языки, развешивая белые слюнные нити.
Приходится возвращаться и двигать в обход. Когда-то я бывал тут, в Звейниекциемсе, у Глеба. Правда, последний раз — уже года три назад, так что пути к его дому практически не помню. Зато сам дом помню хорошо.
Дом — оставшийся от отца-архитектора — у Лапицкого был штучный. Не просто в дюнной зоне — а непосредственно в дюне. Врытый в дюну с внутренней стороны. Так что с узкого галечного звейниекциемского пляжа виден был только один этаж “дзота” — так Глеб сам называл фамильное свое гнездовище; закругленно-приплюснутый, с покатой крышей, этаж этот и впрямь напоминал то ли навершие дзота, то ли ходовую рубку скоростной яхты. И только если подходить со двора, с обратной стороны, становилось понятно, что этажей в “дзоте” два, даже два с половиной (приземленные оконца полуподвального выполнены были в форме иллюминаторов). Полуутопленным в дюну получался и овальный двор: Лапицкий-старший в свое время бульдозером выскреб песок и почву до твердого глинистого слоя — так что летом, в жару, Глеб каждодневно поливал этот “такыр” из шланга, чтоб не пошел трещинами.
Внутри особнячок тоже тяготел к дизайнерской милитарности, намекающей то на подземный укрепрайон, то на субмарину или, к примеру, дредноут: камин (в котором мы по плохой погоде или холодному времени жарили осетровый шашлычок) стилизован был под пароходную топку, столешница низкого журнального столика вырезана из медного листа с заклепками по периметру (ножка — из трехлопастного гребного винта)… А всяческая декоративная колониальная дребедень (статуэтки, курительные трубки и прочие “пылинки дальних стран”) даже не создавала ощущения кунсткамеры.
Это любовно-дотошное, заботливо-пристальное внимание к ВНЕШНЕМУ, к вещам, неодушевленным предметам, объектам неживой природы, характеризовавшее не только домашнюю обстановку, но и самого домовладельца — именно в индувидуальном Глебовом случае интересным образом, отнюдь не раздражало и никоим образом о его мудачестве не свидетельствовало. Хотя в подавляющем большинстве иных случаев свидетельствует именно о нем…
Никогда мне было не просечь, допустим, понятия моды. Как минимум, в отношении мужиков и их одежды. С глубокого детства, проведенного в джинсах и кедах, и по сю пору, проводимую — all year around — в одних и тех же трекинговых кроссовках и акватексовой куртке (под которую зимой просто поддевается флис, в случае особенного дубака — два флиса). Любой другой — в радикальном, по крайней мере, проявлении — подход к ШМОТЬЮ всегда отдавал для меня в лучшем случае патологической зависимостью от кастовых формальностей (костюм-тройка, напяливаемый из соображений корпоративной этики), в худшем — латентной педерастией. Но для одного человека я всегда делал исключение. Для Глеба.
Лапа был пижон, пижонище — причем в самом кондовом смысле. Одевался он всегда по-разному, но всегда не просто тщательно: изобретательно, азартно. С тем упоенным интересом к мельчайшим деталям прикида, что отличал, верно, героев Дюма, придирчиво различавших нюансы манжетных кружев или шитья перевязи… Сие не означает вовсе, что Глеб циклился на тряпках: одежка была всего лишь частным проявлением общего Глебова “метода осуществления жизни”, каковой жизни он был не любитель, а — профессионал.