Сердце и Думка
Шрифт:
— Как я счастлив! — отвечает Полковник. — Вы любите полковое ученье?
— Да, — это довольно занимательно.
— Я для вас всякий день буду делать полковое ученье, Зоя Романовна.
— Вы замучите солдат.
— Э, помилуйте, ничего-с!.. А увертюры вы любите?
— Я люблю концерты.
— У меня музыканты непременно будут играть концерты.
— Вы не устали? — сказала Зоя.
— Ах, как можно! нисколько!
— Так мы протанцуем еще фигуры три и кончим мазурку «кошкой и мышкой». [14]
14
«Кошка
Когда началась «кошка и мышка», Полковника можно было выжать как губку, напитанную водою. Забыв свою ненависть к расстегнутому мундиру, он распахнул его; и хотя стан, выпрямленный обязанностями службы в струнку, нисколько не годился уже для ловли мышки, но он не отставал от Зои, преследовал ее сквозь арки рук, обращающиеся внезапно в стрелки готического свода, гнулся в три дуги и заслужил всеобщее рукоплескание, поймав, наконец, очаровательную мышку.
— А? что не танцуешь? — сказал он с самодовольствием, проходя мимо Маиора.
— Не пройтиться ли и мне с Зоей Романовной, — говорил про себя Городничий в раздумье. — Польское опоздал!.. хоть бы экосез пройтиться!.. Преглупо теперь танцуют сломя голову! Как жаль, что теперь совсем оставили польское с разными фигурами. Самый приличный танец для благородного общества… Да все равно: я приглашу на польское!
Едва Городничий сделал несколько отважных шагов по направлению к Зое, как вдруг, откуда ни возьмись, Поэт:
— Не угодно ли вальс?
— Проклятый! — прошептал Городничий.
— Ах ты, медицина! — подумал и Судья, который также собирался пройтиться с Зоей Романовной польское.
Вальс гремел. Восторженный Поэт летал с Зоей.
В это только время выставилось вперед и обнаружилось новое лицо, новый танцор, который сбирался уже отхлопнуть Зою, притопывал такту ногой и, хлопая рука об руку, произносил почти вслух: ейн-цвей-дрей, ейн-цвей-дрей!
Это лицо был холостой инвалидный Подполковник, позабывший на долговременной службе свой родной язык и не научившийся в продолжение 50 лет усердия и деятельности русскому языку; это был Эбергард Виллибальдович, которого сам Нелегкий — при выборе семи женихов — не считал уже к чему-нибудь годным.
— Какая прекраснейше! — думал про себя Эбергард Виллибальдович, догоняя взорами летающую Зою, — хоц доннер веттер! Я пы ошень шелал шенильси на нем!.. Ейн-цвей-дрей, ейн-цвей-дрей!.. Какой талья! какой глазе! ейн-цвей-дрей! надо вальцен немного!
Едва Поэт опустил из рук Зою и она бросилась, запыхавшись, в кресло, вдруг Эбергард Виллибальдович подлетел к ней, пристукнул ногой и хлопнул по родному обычаю в ладоши под самым носом Зои.
— И сморчок танцует! — прошептала Зоя. Эбергард Виллибальдович повторил пантомиму приглашения на вальс.
— Нечего делать, чтоб сравнять их достоинства, надо танцовать и с этим! — подумала Зоя и подала руку Эбергарду Виллибальдовичу.
— Ейн-цвей-дрей, ейн-цвей-дрей! — шептал он, подвигаясь вперед медленно и как будто прицеливаясь к такте ногами; шел-шел и вдруг развернулся, обхватил талию Зои и начал перекидывать ейн-цвей-дрей…
— Браво, браво! и Булгар Филиппович танцует! — вскрикнули дамы. Составился круг зрителей. «Ейн-цвей-дрей», произносимое сперва шепотом, становилось слышнее и слышнее, звучнее и звучнее — и, наконец, раздавалось по зале во всеуслышание.
Поднялся хохот; все стали вторить Эбергарду Виллибальдовичу, повторяя так же: ейн-цвей-дрей, ейн-цвей-дрей!
— Нет, это уже слишком! — сказала Зоя вслух и, вывернувшись из рук Эбергарда Виллибальдовича, который долго 1чце вертелся один, волчком жужжа: ейн-цвей-дрей, — но, наконец, ударился в толпу любопытных и остановился, сказав: хоц доннер веттер!
К Зое бросилась было толпа кавалеров с «не угодно ли», но она ускользнула от них и скрылась. Только ее и видели.
Этим и заключились танцы. В залу втащили длинный стол, подали ужин. За ужином хватились Зои; но она была уже в постеле.
Провожая гостей, Роман Матвеевич и Наталья Ильинишна, по русскому гостеприимному обычаю, просили не забывать их, жаловать без зову, на чашку чаю или откушать — когда угодно, мы всегда рады гостям!
— Зоя!.. Какое прекрасное, поэтическое имя! — думал Поэт, возвращаясь с балу домой почти на рассвете. — Какое совершенство красоты, Зоя!.. Какой игривый ум!.. Когда я се спросил: вы, конечно, занимаетесь литературой? — Как же, — отвечала она, — я иногда даже и сочиняю эпистолы [15] в прозе. — А я, сдуру, не расслыхал последнего слова, да и спросил: какой размер вы предпочитаете? Преглупой вопрос! К счастию, она обратила его в шутку: я не люблю ни мерить, ни весить, — сказала она. Что, бишь, я еще спросил ее?.. Да: любите ли вы чтенье? — Очень. — И библиотеку имеете? — Как же. — Большую? — Да, книжки толсты. — Плутовка!.. а я еще глупее спросил: вы сами или ваш батюшка составляли ее? — Нет, ее составляли в Петербурге, — отвечала она, как будто не поняв глупого моего вопроса… О, какое простодушие и вместе острота!.. Зоя… покоя… признание немое… от чего я… полуденного зноя…
15
Эпистола — письмо.
Разговаривая сам с собой и прибирая рифмы к Зое, наш Поэт подошел к своей квартире; торопливо вбежал он на крыльцо, в каком-то забытьи влетел в свою комнату и — оцепенел.
На диване, раскинувшись, лежала Анастазия и громко храпела. Нагоревшая свеча слабо освещала бледное, худое ее лицо; глаза и рот полуоткрыты, зубы оскалились, зрачки неподвижны — она была страшна.
Порфирий охладел от ужаса, припоминая все, что сбылось с ним в этот день: Зоя, чудный призрак сладкого сна и какое-то обезображенное жизнью существо — наяву; страсть и отвращение, ангел и демон.
— Черт знает! — шептал Порфирий, заходив по комнате взад и вперед и не зная, что ему делать. — Откуда пришла эта Анастазия! черт знает!.. она меня разжалобила…
И Порфирий остановился против лежащей женщины, взглянул на нее.
— Ух, какая!.. фу!.. Что мне с ней делать?.. Ах, господи! что я сделал!
И Порфирий, ударив себя в лоб, снова заходил по комнате.
— Послушайте, — произнес он наконец, подойдя опять к дивану и дернув за руку женщину.
— Ну! подвинься! — сказала она сердито сквозь сон, толкая спиной стену.